– Бискуп… – крестится и Юзефа, но делает она это рассеянно, мысли ее давно далеко.
Приходит ко мне на урок ящик – фрейлейн Эмма. Как каждый день, я сперва читаю вслух из хрестоматии: «Был сильный мороз. Карльхен, Амальхен и Паульхен очень жалели бедных воробышков, которые прыгали по снегу и, наверно, очень хотели кушать…» Потом я пишу диктовку: «Цветы благоухают – пукт. Наша мама очень добрая – пукт» и т. д. В заключение ящик декламирует мне очередную балладу Шиллера, как на грех, удивительно неинтересную. А может быть, просто я сегодня слушаю рассеянно? Как сквозь сон, я слышу, что какой-то Фридолин был верным слугой своей госпожи, графини фон Заверн. Такая невнимательная слушательница, конечно, не вдохновляет фрейлейн Эмму, и она ни на минуту не превращается из ящика в живого человека. Так протекает весь урок. Когда фрейлейн Эмма наконец уходит, я чувствую такое облегчение, словно у меня гора с плеч свалилась.
И снова мы с Юзефой сидим на подоконнике и смотрим на улицу. А там все так же мирно. На балкончике над аптекой Родзевича жена аптекаря, повязав голову косыночкой и разостлав два газетных листа, пересаживает фикус из глиняного горшка в более вместительную деревянную кадку. Сидящая рядом с аптекаршей большая серая кошка невозмутимо спокойно вылизывает свой бок.
Папа весь день забегает чуть ли не каждый час домой. Не раздеваясь, спрашивает:
– Ну, что?
– Ничего… – отвечает мама.
Папа нервничает, он даже и со мной говорит раздраженно.
– Папа, почему Павел Григорьевич назвал меня Александрой Яковлевной?
– А ты разве Мария Ивановна?
Несколько раз в течение этого дня за окном по улице, гарцуя, проносятся небольшие отряды казаков.
– С нагайками… – шепчет мама.
– А это, голубенькая, скажу вам, не русское оружие! – разъясняет Иван Константинович Рогов. – Это – от ногайских татар заимствовано… Сотни лет тому назад! Нет, не русское оружие…
– Чье бы ни было… – бормочет папа. – А если полоснет, так на ногах не устоишь! Ведь в такой нагайке, в ременном конце, свинчатка вплетена!
– Ну, будем надеяться, казаки только для устрашения по улицам ездят, – успокаивает Иван Константинович.
Однако эти надежды не сбываются. Уже со второй половины дня по городу ползут, распространяются слухи. Слухи противоречивы – одни говорят, что на Анктоколе, другие, что на Большой Погулянке, – но все слухи сходятся на одном: на одной из улиц забастовщикам удалось сбиться в колонну. Они двинулись рядами по улице, подняли маленькое красное знамя и запели запрещенную правительством революционную песню. Тут на них налетели казаки. Наезжая конями на людей, казаки смяли шествие рабочих и пустили в ход нагайки. Песня оборвалась, красное знамя исчезло. Толпа рассеялась, даже помятых и побитых нагайками увели товарищи, – полиция схватила только тех, кого увести было невозможно: сильно оглушенных нагайками, сшибленных конями. Все это длилось, говорят люди, буквально не больше пяти – десяти минут. Подробностей никто не знает.
Пришедший полотер Рафал на кухне рассказывает:
– Стоим мы с кумом коло его дома, и бежит это один, рукой за плечо держится, а с-под пальцев у его – кап-кап, кап-кап! Красное, вроде вишневая наливка. Даже около нас в пыль капнуло, ей-богу, сам видел!
Ожидание каких-нибудь вестей от Павла Григорьевича становится невыносимым. На улице темнеет. Из городского сада доносится духовой оркестр – веселая увертюра из «Прекрасной Елены».
И вдруг в передней звонок! Мы все опрометью мчимся туда.
– Хто? – спрашивает Юзефа через дверь. – Хто там бразгаеть у звонок?
Мальчишеский голос отвечает:
– Свой. Отоприте.
Пока вошедший стоит к нам спиной, запирая входную дверь, я узнаю надетый на нем знакомый пиджак.
– Павел Григорьевич!
Однако вошедший поворачивается к нам лицом, и это – мальчик, подросток, с дерзкими глазами под лохматой белокурой копной…
– Я не Павел Григорьевич.
– А где он?
– Там… – Мальчишка неопределенно машет рукой.
Я узнаю мальчика. Это его Павел Григорьевич на днях произвел в «полковники».
– Жив он? Жив? – нетерпеливо спрашивает папа.
– Живо-ой! Письмо прислал. Кто тут у вас доктор? В собственные руки…
Папа читает записку. Мы понимаем – Павел Григорьевич прислал мальчика за папой. Где-то есть раненые, и мальчик покажет папе дорогу. Юзефа уже снимает с вешалки папино пальто, шляпу и палку.
Но папа словно и не собирается идти!
– Идете? – уже нетерпеливо спрашивает мальчик.
– Нет. Тут написано, чтоб я сперва тебя осмотрел. Скидай пиджак, поглядим, что у тебя.
Мальчик неохотно снимает пиджак Павла Григорьевича, и мы еле удерживаемся от крика.
Юзефа всплескивает руками:
– Матерь Божия!..
– Кто же тебя так?
– Казак. Нагайкой.
Вся рубашка мальчика висит на нем клочьями. По спине, как длинный красный червь, изогнутый, переходящий за плечо, тянется свежий, еще кровоточащий рубец. Все то, что осталось от рубашки, насквозь пропитано кровью.
Теперь понятно, почему Павел Григорьевич, посылая мальчишку, надел на него свой пиджак: в истерзанной рубахе, исхлестанного нагайкой, окровавленного мальчишку сразу бы задержали!
Папа перевязывает мальчика, Поль очень ловко и умело помогает, мама приносит «полковнику» папину рубашку.
– Молодец! – говорит папа. – Хлопнул бы я тебя по плечу, как мужчину, да нельзя: больно будет.
– А теперь идем! – серьезно говорит «полковник».
– Нет. Ты мне адрес скажешь, а сам здесь останешься. Юзефа тебя спать уложит. Ты устал – ведь с утра, наверное, бегаешь? – и голоден, и рубец, наверно, горит… Ну, говори адрес.
– Все верно! – смеется мальчик. – И устал я, и голодный, и рубец, бодай его, горит, как огонь, а только не останусь я здесь: приказ мне дан, понимаете вы это?
Юзефа сторговывается с мальчиком: она дает ему громадный кусок хлеба, намазанный маслом, с двумя холодными котлетами.
– Як граф! – говорит он с набитым ртом.
Тут возникает затруднение. Ехать на извозчике папе нельзя, чтоб не «провалить» те квартиры, где скрыли пострадавших. Значит, надо идти пешком, не спуская глаз с идущего впереди мальчика, а ведь папа в темноте плохо видит и плохо ориентируется.
– Я пойду! – говорит Поль. – Я возьму мосье под руку, и мы пойдем под музыку, как двое влюбленных!..
Это вызывает всеобщий смех, и громче всех смеется сама Поль! Конечно, это единственный выход.
Все-таки мама, пошептавшись с папой, говорит Полю:
– Мадемаузель Полина… Мой муж хочет, чтобы я напомнила вам… Идя с ним по этому делу, вы рискуете… Вас могут арестовать!
Поль смеется:
– Пальму мою вы поливать будете? И Кики моему горсточку зерен и листок салату вы по утрам дадите? А больше мне не за кого бояться.
Папа одевается. Поль берет свой зонтик-стульчик.
Первым уходит мальчик-«полковник».
– Ничего, старая, не журись! – прощается он с Юзефой. – Все хорошо!
– Да уж, хорошо! – горько говорит Юзефа. – Похлестали казаки людей, как крапиву…
– Не надо… – перебивает ее мальчик. – Наши все веселые, все радуются… Никогда такой забастовки не было! Красный флаг подняли, песню запели… Ну, я иду, буду ждать у ворот.
И, кивнув всем нам, мальчик убегает. За ним выходят папа и Поль.
Мы бросаемся к окну, что выходит на улицу. Медленно, наслаждаясь своим «графским» бутербродом, проходит по тротуару под фонарем наш «полковник». А за ним, в нескольких шагах, степенной, «прогулочной» походкой Поль ведет под руку папу, постукивая о тротуар своим зонтиком-стульчиком…
Рано утром, чуть только начинает рассветать, я просыпаюсь оттого, что кто-то щекочет мне щеку. Это Кики, попугайчик, сидит на подушке около моего лица. Вчера вечером, когда Поль уходила с папой, она, по обыкновению, спела начало «Марсельезы»: «Вперед, вперед, сыны отчизны!» – и Кики безропотно скрылся в клетке. Сегодня, проснувшись рано, он, как всегда, вылетел из клетки и опустился на подушку Поля, но Поля там не было! Очень огорченный, он полетел ко мне и разбудил меня.