Напрасно тираноборцы ждали, что совесть республики примкнет к их рядам. День клонился к вечеру, а Цицерон так и не объявился. Марк Туллий ограничился тем, что послал Базилу — одному из бывших сторонников Цезаря, не игравшему в заговоре сколько-нибудь заметной роли, коротенькую записку, составленную в несвойственной его обычной велеречивости лаконичной манере:
«Поздравляю. Радуюсь. Слежу за твоими делами. Хочу, чтобы ты явил мне свое расположение и рассказал, что происходит».
Все это звучало настолько туманно, что, случись неприятность, Цицерон с легкостью доказал бы, что вовсе не имел в виду убийство Цезаря. Впрочем, стоило ли удивляться? И Брут, и его друзья слишком хорошо знали, чего стоит этот тщеславный говорун, охотно изображающий из себя героя, если ему лично ничто не грозит, и празднующий труса при малейших признаках реальной опасности. Именно по этой причине они и держали его в стороне от заговора, с улыбкой повторяя друг другу, что мужество — не то качество, которое приходит с возрастом.
И если они ждали поддержки от Цицерона, то лишь потому, что верили: с гибелью Цезаря опасность окончательно миновала, а значит, Цицерон не замедлит встать на сторону победителей. Его осторожность заставила их взглянуть в лицо действительности и осознать факт, над которым им меньше всего хотелось размышлять: никакой победы они не одержали.
Итак, Цезарь убит. Что дальше? Они, его убийцы, сгрудились на Капитолийском холме, отрезанные от города, отрезанные от людей. Они надеялись, что вслед за покушением само собой вспыхнет массовое движение в их поддержку. И просчитались.
Но, может быть, еще не поздно его подтолкнуть? Конечно. Надо только развить бешеную активность и перетянуть на свою сторону народ. Надо запустить в ход самую бессовестную пропаганду, используя наиболее весомый из всех аргументов — деньги. В Риме все решают две силы — армия и плебс, и эти силы надо обернуть к себе, а не против себя.
Армия? Они о ней даже не вспомнили. Разве они замыслили военный переворот? И потом, среди них нет никого, кто хоть чем-то напоминал бы Мария или Суллу, Помпея или самого Цезаря. Рваться к власти, опираясь на легионы. Да такая возможность среди них даже не обсуждалась. Добиться расположения ветеранов галльских, британских, испанских и восточных походов, беззаветно преданных своему императору, — само по себе почти немыслимо, но если подойти к делу с умом... Наобещать воинам, что их ждут награды и земли... Люди слабы, а звон золота нередко глушит голос совести...
Да что там говорить, достаточно было подкупить одного-единственного человека — Марка Эмилия Лепида, приходившегося Кассию и Бруту зятем. Лепид всю жизнь лелеял сокровенную мечту — занять должность верховного понтифика. После смерти Цезаря пост освободился. Стоит отдать его Лепиду, и о солдатских мятежах можно не волноваться — начальник конницы сумеет с ними справиться. Но ни Бруту, ни Кассию эта мысль даже не пришла в голову. Еще бы, ведь это значило грубо нарушить закон!
Плебс таил в себе опасность иного рода, отнюдь не меньшую. Не то чтобы чернь очень уж любила Цезаря, просто она являла собой огромную массу, целиком находящуюся во власти переменчивых настроений и готовую за подачки поддерживать кого угодно. Сумеют тираноборцы подольститься к толпе — она сделает из них триумфаторов, не сумеют — втопчет в пыль.
Чтобы найти общий язык с плебсом, следовало войти в сговор с вожаками, щедрой рукой сыпать деньги главам жреческих коллегий, которым подчинялись ремесленники и торговцы. Впрочем, Долабелла выразил готовность взять этот труд на себя — у него в этих кругах имелись свои связи, унаследованные от его предшественника Клодия.
Этого-то как раз и опасались заговорщики. Брут, Кассий и все остальные всю свою жизнь, с раннего детства, наблюдали, как бессовестные политики манипулируют огромными плебейскими массами. И они знали, на что способна обезумевшая толпа. Знали и боялись ее. Как знать, быть может, они уже пробудили силу, обуздать которую у них не хватит умения?
Брут и его друзья, выходцы из патрицианских семей, организовали заговор от имени и во имя народа. Но смысл, который они вкладывали в понятие «народ», имел очень мало общего с грубой реальностью. Тот человеческий муравейник, который копошился внизу, на площади Форума, ничем не напоминал прекрасный образ, сложившийся в их мечтах под влиянием прочитанных книг. Разве эти тысячи бездельников, отпущенников, дезертиров, чужеземцев хоть в чем-нибудь походят на воинов и землепашцев, свободу которых они жаждали отстоять?
Идеальный народ их грез никогда не существовал. Правда, они могли бы попытаться создать его, если бы достаточно сильно в него верили. Но их охватили уныние и усталость. Бруту внезапно открылась простая истина: в эти самые минуты повсюду в Риме — и в роскошных домах патрициев, и в жалких хибарах Субурры — каждый житель города думает лишь о том, как бы целым и невредимым пережить смуту, а если повезет, то и заработать на ней. Марк и его друзья совершили убийство именем отчизны, чести и свободы. Но они ошиблись эпохой. С тех самых пор, как в городе стало не протолкнуться от чужеземцев, прибывавших со всех концов Италии и других провинций, слово «родина» начало утрачивать свой смысл, вытесняемое спесью завоевателей. Что же до чести и свободы, то римляне давным-давно обменяли их на нечто более существенное — корзинку с подарками от патрона, а то и теплое местечко. Нет, если они хотели достучаться до сердец соотечественников, их надо было соблазнять деньгами и роскошью, легкой и беззаботной жизнью.
Свобода — это прекрасно, но борьба за нее требует жертв. Разве случайно то, что почти все честные люди прозябают в бедности? И кого теперь интересуют политические идеалы? Столетие гражданских войн, проскрипций, подстроенных выборов и продажных политиков истощили волю народа к возмущению. Тысячи и тысячи италиков охотно поддержали бы поэта Тибула, который вскоре с откровенным цинизмом заявит: «Не желаю умирать молодым ради пустяков».
Именно такая судьба и ждала Брута и его друзей. Не ради народа они были готовы отдать свои молодые жизни — ради собственной чести и личной свободы. Примером им служил Катон.
Очевидно, они хорошо понимали это, стоя на вершине Капитолийского холма в ожидании развития событий. Впрочем, из всех заговорщиков только трое — Брут, его двоюродный брат Децим и его свояк Кассий — представляли собой самостоятельные фигуры. Остальные предпочитали действовать по чужой указке, что и доказало их поведение нынешним утром.
Децим и Кассий были воинами, а не политиками. Они привыкли сражаться мечом, в открытом бою, тогда как ситуации, подобные теперешней, ввергали их в растерянность. Подлинным «мозгом» операции оставался Марк Юний, идеалист Марк Юний с его высокими принципами, не позволявшими предпринимать шаги, которые могли бы выглядеть бесчестными. Теперь же, смертельно усталый, раненный в руку, обеспокоенный судьбой Порции, и он утратил способность принимать быстрые решения, тем более что никогда не любил решать впопыхах.
Опасная неопределенность их положения усугублялась с каждым часом.
Вскоре с Форума прибыл гонец от Долабеллы, сообщивший, что народ более или менее подготовлен, кое-кто должным образом «подмазан» и можно спускаться. Новость не вызвала особого воодушевления. Разве Долабелла заслуживает доверия? Обратиться с речью к народу? Да это самоубийство! Оставаться в бездействии тоже нельзя, ибо это смахивает на трусость.
Брут еще раз огляделся вокруг, пожал плечами и решительно двинулся к спуску с холма. За ним последовал Кассий. Уж его-то никто не упрекнул бы в недостатке мужества. К тому же он ясно видел, что Марк один просто не дойдет, от боли и изнурения он едва держался на ногах.
В его выступлении не осталось ничего от торжественной речи, приготовленной для сенаторов. Собравшиеся вокруг ростральной трибуны люди — крайнее крыло партии популяров, бывшие товарищи незабвенного Клодия, — с холодным равнодушием внимали его словам о тирании царской власти и свободе, об отваге, проявленной Кассием и Децимом Брутом. О себе он не говорил, зато вспомнил своего великого предка Луция Юния Брута. Но какое дело плебсу до древней истории! После Марка на трибуну поднялся Кассий. Он попытался придать своей речи политический характер и начал излагать программу, практически в те же минуты рождавшуюся у него в голове. Обещал вернуть в город Цезетия и Марулла — плебейских трибунов, изгнанных Цезарем, требовал амнистии для Секста Помпея — младшего сына Великого, бежавшего неизвестно куда, наконец, призывал к полному восстановлению свободы.