— А, и Эммануил пришел! — сказала Фелиция.
— Прекрасный молодой человек! — сказала г-жа Клаас, заметив Эммануила де Солиса. — Рада буду повидать его.
Маргарита покраснела, услыхав непреднамеренную похвалу. Два дня тому назад этот молодой человек пробудил в ее сердце незнакомые чувства и расшевелил ум, до тех пор бездеятельный. Когда священник явился к своей духовной дочери, произошли события неприметные, но занимающие в жизни важное место, последствия которых оказались настолько значительны, что необходимо изобразить два новых персонажа, вошедших в семейный круг. Г-жа Клаас держалась принципа выполнять свои религиозные обязанности втайне. Ее духовник, которого у нее дома почти не знали, появился лишь во второй раз; но здесь, как и повсюду, все невольно поддались чувству умиления и восхищения при виде дяди и племянника. У аббата де Солиса, восьмидесятилетнего седовласого старца, было изможденное лицо, где жизнь, казалось, сосредоточилась лишь в глазах. С трудом ступали его тонкие ноги, одна ступня, похожая на безобразный обрубок, была запрятана в какой-то бархатный мешок; старику приходилось пользоваться костылем, когда он не мог опереться на руку племянника. Его согбенная спина и все иссохшее тело являли зрелище страждущего и хрупкого естества, над которым господствовали железная воля и поддерживавший ее непорочный дух, полный глубокой веры. Этот испанский священник, замечательный по своим обширным познаниям, подлинному благочестию и огромным связям, последовательно побывал доминиканским монахом, высшим духовником в Толедо и главным викарием Мехельнского архиепископства. Не будь французской революции, покровительство рода Каса-Реаль возвело бы его к высшим церковным степеням; но он так был огорчен смертью молодого герцога, своего ученика, что проникся отвращением к деятельной жизни и весь отдался воспитанию своего племянника, очень рано осиротевшего. После завоевания Бельгии он поселился неподалеку от г-жи Клаас. С молодости аббат де Солис преклонялся перед св. Терезою, и это привело его к мистической стороне христианства, отвечавшей и склонностям его ума. Во Фландрии, где г-жа Буриньон, так же как писатели квиэтисты и иллюминаты,[8] нашла больше всего приверженцев, он встретил множество католиков своего толка и тем охотнее здесь остался, что его приняли как патриарха в этой особой общине, где продолжают придерживаться учения мистиков, несмотря на суровые преследования цензуры, постигшие Фенелона и г-жу Гийон.[9] Нравы его были строги, жизнь примерна; говорили, чт о у него бывают экстатические наития. Хотя человек строгой религиозности обязан отрешиться от мирской суеты, он все же, из любви к своему племяннику, проявлял расчетливость. Когда заходила речь о каком-нибудь благотворительном начинании, старик облагал взносами прихожан своей церкви, прежде чем обратиться к собственным своим средствам, и патриархальная власть его была столь общепризнанна, намерения его столь чисты, прозорливость его столь безошибочна, что всякий оказывал уважение его просьбам. Чтобы получить понятие о контрасте между дядей и племянником, следовало бы сравнить старика с дуплистой ивой на берегу ручья, а молодого человека с цветущим шиповником, прямой изящный стебель которого тянется кверху из дупла этой ивы, как будто стремясь вновь выпрямить ее обомшелый ствол.
Сурово воспитанный дядей, который охранял его, как матрона охраняет деву, Эммануил был исполнен той тонкой чувствительности, того мечтательного целомудрия, которые на краткий миг расцветают у каждого в юности, но укореняются в душах, вскормленных религиозными принципами. Старый священник подавлял в своем воспитаннике стремление к чувственным радостям, постоянными трудами и почти монашеской дисциплиной готовя его к тяготам жизни. Подобное воспитание, которое должно было в полной невинности вручить Эммануила свету и дать ему счастье, если он будет удачлив в первой своей любви, облекло его ангельской чистотой, сообщавшей ему девическое очарование. Его глаза, робкие, но таившие в своей глубине силу и мужество, излучали свет, который трепетно отдавался в душах, как звенящий хрусталь распространяет волнообразные колебания, воспринимаемые слухом. Лицо его, правильное, но выразительное, отличалось чрезвычайной четкостью контуров, приятной соразмерностью черт и глубоким спокойствием, свидетельствующим о безбурной душевной жизни. Все в нем было гармонично. От черных волос, от темных глаз и бровей еще заметней была белизна лица и живой румянец. Голос у него был именно такой, какого можно было ожидать при столь красивом лице. Мелодичному голосу и нежному, ясному взгляду соответствовали его женственные движения. Казалось, он сам не знал, как привлекательны полумеланхолическая сдержанность его манер его немногословная речь и почтительная заботливость о дядюшке. Видеть, как он следит за неровной походкой старого аббата, применяясь к болезненным ее неправильностям, предусмотрительно избегая всего, что грозило бы дяде ушибом, выбирает для старика самый удобный путь, было достаточно, чтобы обнаружить в Эммануиле то великодушие, которое делает человека высшим существом. Любя своего дядю и никогда его не осуждая, повинуясь ему и никогда не оспаривая его приказаний, он проявлял такое величие души, что всякий нашел бы предопределение в сладостном имени, данном ему крестной матерью. Когда старик, дома или в гостях, проявлял порою свой доминиканский деспотизм, то Эммануил таким благородным движением поднимал голову, показывая свою готовность поддержать старика, если тот с кем-нибудь схватится, что все чувствительные люди бывали взволнованы, как художник при виде великого произведения, — ибо непосредственные восприятия жизни могут вызвать не менее прекрасный отзвук в душе, чем ее художественные воплощения.
Эммануил сопровождал дядю, когда старик пришел к своей духовной дочери, чтобы осмотреть картины дома Клаасов. Узнав от Марты, что аббат де Солис находится в галерее, Маргарита, которой хотелось увидать эту знаменитость, искала предлога, чтобы присоединиться к матери и удовлетворить свое любопытство. Вошла она не очень-то чинно, придав себе тот легкомысленный вид, под которым юные девушки так хорошо скрывают свои намерения, и вдруг увидала возле одетого в черное, согбенного, иссохшего, мертвенно-бледного старика свежее, прелестное лицо Эммануила. Равно юные, равно наивные взоры обоих этих существ выразили одинаковое изумление. Несомненно, Эммануил и Маргарита уже видали друг друга в мечтах. Оба они опустили глаза одним и тем же движением, потом подняли их, посылая друг другу одно и то же признание. Маргарита взяла мать под руку, заговорила с ней шопотом, так сказать, спряталась под материнское крылышко, в то же время по-лебединому вытянув шею, чтобы снова увидеть Эммануила, который все поддерживал под руку дядю. Свет в галерее, искусно выделяя каждое полотно, все же не был силен и благоприятствовал беглым взглядам, составляющим радость робких людей. Конечно, ни он, ни она даже и в мыслях не дошли до того «да», с которого начинается страсть; но оба почувствовали то глубокое, волнующее сердца смущение, в котором юность не признается даже сама себе, то ли смакуя его, то ли стыдясь его. В юности у всех на смену первому впечатлению, уже предопределяющему буйный расцвет долго сдерживаемой чувствительности, приходит растерянность и почти ошеломленность, как это бывает с детьми, когда они впервые слышат музыку. Иные дети рассмеются и задумаются, другие сначала задумаются и только потом рассмеются; но те, чья душа призвана жить поэзией или любовью, долго слушают и хотят, чтобы музыка звучала еще и еще, и об этом просят взглядом, в котором уже сияет наслаждение, уже загорается любопытство к бесконечному. Если мы горячо любим те места, где в детстве нас посвятили в красоты гармонии, если мы с восхищением вспоминаем о музыканте и даже об инструменте, то как запретить душе полюбить существо, которое впервые открыло нам музыку жизни? Не становится ли для нас отечеством то сердце, от которого впервые пахнуло на нас любовью? Эммануил и Маргарита были друг для друга чистым голосом музыки, пробуждающим чувство, десницею, поднимающей облачные покровы, чтобы показать берега, затопленные полуденными лучами. Когда г-жа Клаас остановила старика перед полотном Гвидо, изображающим ангела, Маргарита повернула голову, чтобы увидать, каково будет впечатление Эммануила, а молодой человек искал глазами Маргариту, чтобы сравнить немую мысль картины с мыслью, воплощенной в живом существе. Этот невольный, но очаровательный комплимент был понят и оценен. Старый аббат степенно хвалил прекрасную композицию, и г-жа Клаас отвечала ему; но девушка и юноша молчали. Такова была их встреча. Таинственный свет галереи, тишина дома, присутствие родных — все способствовало тому, чтобы глубже запечатлеть в сердце легкие черты туманного видения. Тысяча смятенных мыслей, хлынувших дождем в душу Маргариты, тихо разлились прозрачною влагой и блеснули под ярким лучом, когда Эммануил, что-то неясно произнося, прощался с г-жою Клаас. Свежий, бархатный звук его голоса, наполняя сердце неслыханным очарованием, придал еще большую силу внезапному откровению, вызванному встречей с Эммануилом, который должен был еще позаботиться о том, чтобы пожать его плоды; ведь мужчина, избранный судьбою, чтобы пробудить к любви сердце юной девушки, сам часто не знает о впечатлении, произведенном им и оставляет его незакрепленным. Маргарита в смущении ответила Эммануилу поклоном и прощальным взглядом, выражавшим, казалось, печаль о том, что исчезает чистое, чарующее видение. Как ребенку, ей хотелось снова и снова слушать мелодию. Прощались внизу старой лестницы, перед дверью в залу; и Маргарита из окна залы следила взором за дядей и племянником, пока не захлопнулась парадная дверь. Г-жа Клаас слишком была занята важными вопросами, о которых беседовал с ней духовник, чтобы следить за лицом дочери. Когда де Солис и его племянник явились во второй раз, она не настолько еще оправилась от потрясения, чтобы заметить вспыхнувший на лице Маргариты румянец, признак первой радости, первого брожения чувств в ее девственном сердце. Когда доложили о старом аббате, Маргарита нагнулась над работой и, казалось, до такой степени занята была ею, что поклонилась дяде и племяннику, не поднимая взгляда. Клаас машинально ответил на поклон аббата де Солиса и вышел из зала, как человек, поглощенный своими занятиями. Благочестивый доминиканец сел рядом со своей духовной дочерью, бросив на нее взгляд, проникавший вглубь души; достаточно ему было увидать Клааса и его жену, чтобы догадаться о катастрофе.