Павел с ненавистью оглядел свою комнату и противный лепной потолок и, покорный перед нахлынувшими воспоминаниями, отдался их страшной власти.
Он вспомнил Петрова, красивого и самоуверенного юношу, который совершенно спокойно и без страсти говорил о продажных женщинах и учил товарищей:
– Я никогда не позволю себе целовать продажную женщину. Целовать можно только тех, кого любишь и уважаешь, но не эту дрянь.
– А если она тебя целует? – спрашивал Павел.
– Пусть!.. Я отвертываюсь.
Павел горько и печально улыбался. Он не умел поступать так, как Петров, и целовал этих женщин. Его губы касались их холодного тела, и было однажды, – и это страшно вспомнить, – он, со странным вызовом самому себе, целовал вялую руку, пахнувшую духами и пивом. Он целовал, точно казнил себя; он целовал, точно губы его могли произвести чудо и превратить продажную женщину в чистую, прекрасную, достойную великой любви, жаждою которой сгорало его сердце. А она сказала:
– Какой вы лизун!
И от нее он заболел. Заболел постыдною и грязною болезнью, о которой люди говорят тайком, глумливым шепотом, прячась за закрытыми дверьми, болезнью, о которой нельзя подумать без ужаса и отвращения к себе.
Павел вскочил с постели и подошел к столу. Там он передвигал бумаги, тетради, раскрывал их, опять закрывал, и руки его дрожали. А глаза его боком, напряженно, вглядывались в то место стола, где заперты были и сверху тщательно заложены бумагами принадлежности для лечения.
«Если б у меня был револьвер, я сейчас же застрелился бы. Вот в это место…» – подумал он и приложил палец к левому боку, где билось сердце.
И, сосредоточенно глядя перед собою, думая о том, у кого из товарищей можно достать оружие, он дошел до измятой постели и лег. Потом он задумался о том, сумеет ли он попасть в сердце, и, раскрыв куртку и рубашку, стал с интересом разглядывать молодую, еще не окрепшую грудь.
– Павел, отвори! – услыхал он за дверью голос Лилечки.
Испуганно вздрогнув, как он пугался теперь всякого неожиданного звука и крика, Павел быстро оправился и нехотя открыл задвижку.
– Чего тебе? – хмуро спросил он.
– Так, поцеловать тебя. Зачем ты постоянно запираешься? Боишься, что украдут?
Павел лег на постель, и Лилечка, сделав безуспешную попытку присесть около него, сказала:
– Подвинься! Какой злой: не хочет сестренке места дать.
Павел молча подвинулся.
– А мне сегодня скучно, – сказала Лилечка, – так, что-то нехорошо. Должно быть, от погоды: я люблю солнце, а это такая гадость. Кусаться от злости хочется.
И, осторожно гладя его по стриженой и колючей голове, она заглянула ему нежно в глаза и спросила:
– Павля! Отчего ты стал такой грустный?
Павел отвел глаза и бросил сумрачный ответ:
– Я никогда веселым и не был.
– Нет, Павля, ведь я же знаю. Это ты с тех пор, как мы с дачи переехали. От всех прячешься, никогда не посмеешься. Танцевать перестал.
– Глупое занятие…
– А прежде танцевал! Ты хорошо мазурку танцуешь, лучше всех; но и остальное тоже хорошо. Павля, скажи, отчего это, а? Скажи, голубчик, милый, славный, хороший!
И она поцеловала его в щеку, около покрасневшего уха.
– Не трогай меня!.. Отойди!.. – и, поведя плечами, тихо добавил: – Я грязный…
Лилечка засмеялась и, щекоча за ухом, сказала:
– Ты чистенький, Павля! Помнишь, как мы с тобою вместе в ванне купались? Ты был беленький, как поросеночек, такой чистенький-чисте-е-нький!
– Отойди, Лилечка! Пожалуйста! Ради Бога!
– Не отойду, пока ты не станешь веселый. У тебя около уха маленькие бачки. Я сейчас только увидела. Дай, я поцелую их!
– Отойди, Лиля! Не трогай меня! Говорю я тебе, – глухо говорил Павел, пряча лицо, – я гря… грязный… Грязный! – тяжело выдохнул он мучительное слово и весь, с головы до ног, содрогнулся от мгновенно пронесшегося и сдержанного рыдания.
– Что с тобою, Павля, родной? – испугалась Лилечка. – Хочешь, я папу позову?
Павел глухо, но спокойно ответил:
– Нет, не надо. Ничего со мною. Голова немного болит.
Лилечка недоверчиво и нежно гладила стриженый и крутой затылок и задумчиво смотрела на него. Потом сказала безразличным тоном:
– А вчера о тебе Катя Реймер спрашивала.
После некоторого молчания Павел, не обертываясь, спросил:
– Что спрашивала?
– Да так, вообще: как ты живешь, что делаешь, почему никогда не придешь к ним. Ведь они тебя звали?
– Очень ей нужно…
– Нет, Павля, не говори! Ты ее не знаешь. Она очень умная и развитая и интересуется тобою. Ты думаешь, она только танцы любит, а она много читает и кружок для чтения хочет устроить. Она постоянно говорит мне: «Какой умный твой брат».
– Она кокетка… и дрянь.
Лилечка вспыхнула, гневно оттолкнула Павла и встала.
– Сам ты дурной, если так говоришь.
– Дурной? Да. Что же из этого? – вызывающе сказал Павел, злыми и блестящими глазами глядя на сестру.
– То, что не смеешь так говорить! Не смеешь! – крикнула Лилечка, вся красная, с такими же злыми и блестящими глазами.
– Нет, ведь я дурной! – настаивал Павел.
– Грубый, несносный, всем отравляешь жизнь… Эгоист!
– А она дрянь, твоя Кать… Катя. И все вы дрянь, шушера!
У Лилечки сверкнули слезы. Взявшись за ручку двери, она подавила дрожь в голосе и сказала:
– Мне жалко было тебя, и оттого я пришла. А ты не стоишь этого. И никогда больше я к тебе не приду. Слышишь, Павел?
Крутой затылок оставался неподвижен. Лиля гневно кивнула ему головою и вышла.
Выражая на лице полное презрение, точно в дверь вышло что-то нечистое, Павел тщательно закрыл задвижку и прошелся по комнате. Ему было легче, что он обругал и Катю и Лилечку и сказал, какие они все: дрянь и шушера. И, осторожно прохаживаясь, он стал размышлять о том, какие все женщины дурные, эгоистичные и ограниченные существа. Вот Лиля. Она не могла понять, что он несчастен, и оттого так говорит, и обругала его, как торговка. Она влюблена в Авдеева, а третьего дня был у них Петров, и она поругалась с горничной, потом с матерью за то, что не могли найти ее красной ленточки. И Катя Реймер такая же: она задумчивая, серьезная, она интересуется им, Павлом, и говорит, что он умный; а придет к ним тот же Петров, и она наденет для него голубенькую ленточку, будет причесываться перед зеркалом и делать красивое лицо. И все это для Петрова; а Петров – самоуверенный пошляк и тупица, и это известно всей гимназии.