- Генералы?
- Мы старого режима не потерпим!
Между серыми шинелями мелькнули чакчиры и знакомый расстегнутый всегда френч.
- Силаевский! Товарищ Силаевский! - позвал Калабухов. - Откуда эта солдатня? - тихо спросил он у метнувшегося на крик.
- С Кавказской армии, где-то под Байбуртом были. Пробиваются к себе в Тверскую губернию.
Около входа в первый класс густела черная толпочка рабочих, вероятно, железнодорожников. Она увеличивалась и медленно пробивалась к Калабухову, держась на салон, где главный.
Выдвинулся один, лицо у него оползало и таяло как серый снег; голос исходил из глухой груди - грозный и шепелявый, повисая на упавшую вправо губу; человек этот, повидимому, был всегда заводило.
- Я - председатель нашего деповского совета. Кто вы такой, товарищ? Ваши документы.
Неожиданно, мимо спрашивавшего, пошел в толпу звонкий голос:
- Товарищи! Я командующий первой особой революционной армией: я - Калабухов.
Калабухов удивился себе и понял, что это лучший и самый быстрый выход из скучной и всегда неприятной процедуры. Он вдруг почувствовал, что имя его знакомо, в чьей-то памяти, в памяти грамотеев, сейчас проступают буквы его фамилии, с марта месяца не сходящей со сводок. Снизу, по мускулам живота подступил ком гордости; он вспомнил, что имя его, когда он партизанил на Украйне воспевалось хвалебными партийными перьями рядом с именем Спиридоновой, а в большевистских газетах - чуть ли не с Троцким и Сиверсом. Гордость и радость за сознательность рабочего люда (он вдруг воспылал!) пробежали по его красной черкеске: он почувствовал себя порой и жилой беспокоившегося и дышавшего на станции "человека", он почувствовал себя: как бы главным, как бы ответственным... уполномоченным, облеченным. Он почувствовал, что вот именно теперь нужна хорошая революционная речь, такая, чтобы голос шел в упор, как пулеметный ливень, а ливень его голоса должен разрядить эту нелепую грозу; после революционного ливня смешно будет проверять документы, справляться, не будут нужны эти унизительные допросы его и его партизан.
- Я - левый социалист-революционер. Наша партия... - заговорил он, слушая сам, как его слова глотало уже неслышное влажное эхо. - Я один из первых, не принимая похабного Брестского мира, который отдавал... и пр.
- Когда часть, когда-то целой могучей революционной партии, имевшей огромные заслуги в прошлом перед угнетенным крестьянством, пошла за болтуном Керенским...
(Свист и крики: "Правильно!")
- Никогда ни я, ни наша партия левых социалистов-революционеров, - не изменит трудовому... и т.д.
- Но хваленая большевистская передышка, которая отдает все завоевания трудящихся под сапог германского...
(В толпе глухое рычанье.)
- Мы должны защищать революционное отечество от наседающих, обнаглевших... и т.п.
- Большевики не имели права сдавать на милость победителя судьбы крестьянства и рабочих...
(В толпе разноголосица, разноброд. Крики: "довольно! слышали!").
Почувствовав ненужность и бестактность окончания своей речи, главное, последней фразы, окончательно повредившей, Калабухов ахнул здравицей:
- Да здравствует!..
- Ура!..
- Да здравствует!..
- Ура!..
Однако оборвалось, выветрилось что-то, что с первых слов сгрудило вокруг него теплое, пахнущее неопрятным ночлегом полушубочно-шинельное прелево, а сзади от него слегка отхлынули вышедшие из вагонов его партизаны, полезшие за своими бумагами, - так иногда налетевший ветер сносит всю призрачную и лживую теплоту бабьего лета. Проверка была неизбежна и потому еще, что рядом, за вагонами, засопела недружелюбная кукушка, сопенье сменилось смешной мекающей погудкой; она-то, странным образом напомнив голос оратора, сдула весь дух убедительности, - словом, Калабухов увидал себя опять наедине с отекающей прямо на него нижней губой. Рабочий почему-то сознал за необходимое пожать Калабухову руку и поблагодарить за речь.
Встала глухая тишина, она казалась глуше от своей ограниченности, тишина не была повсеместной: рвались глухие вопли паровозов, шипели фонари и ластился шелестящий к крыше дождь.
- А все ж таки мы просим вас, товарищ Калабухов, предъявить ваши документы: теперь все научились говорить.
- За что ж ты меня благодарил?
- Сознательные рабочие и солдаты не могут доверять только словам, тяжело падало с обвисшей губы.
- Пожалуйста, вот мандат, подписанный т.т. Троцким и Мехоношиным...
- Вот документ от Ц. К. нашей партии.
- Вот...
- Вот...
- Президиум В. Ц. И. К.
В толпу обвисало:
Мандат.
Дан сей тов. Калабухову (Преображенскому) Алексею Константиновичу...
Обвисало в сторону Калабухова:
- У вас что же, двойное фамилие?
- Да, я во время революции присвоил себе свою литературную фамилию, псевдоним...
Уже давно погасли рассыпавшиеся за окном, на земле звезды - Воронеж потух вдали; справа в прояснившейся тьме, далеко в стороне, живое колебалось зарево.
- Что это, Юрий, как ты думаешь?
Северов поднял пухлые веки и буркнул:
- Аграрная программа. Красный петух.
- Не говори глупостей. Ты и так много делаешь их. Надо было тебе вступать в пререкания с этим председателем. Этот нелепый тон: штабс-капитан и т.д. Зачем это тебе нужно было, хочу я знать?
- М... м... Я устал сегодня. А ты, Алексей Константинович, говорил так, как будто по жестяному ведру бубнил. Плохо говорил, я поэтому, вероятно, так и рассердился. Можно делать глупости, но говорить их не надо, потому что делаешь их всем существом, а в разговоре...
- Ты засыпаешь, сегодня с тобой разговоры коротки. Иди спать.
Северов вдруг встрепенулся.
- Ерунда. Это способ самозащиты. В четвертом часу мне уже не хочется спать.
Он подошел к стеклу и стало вдруг ясно Калабухову, что черные волосы Северова - порожденье зыбкой и непроглядной темноты: сейчас они слились с нею.
- Люблю, - сказал Северов, - пожары.
- Да, да, и я радуюсь, - вдруг горячо отозвался Калабухов. - Это нужно, чтобы горели именья, поместья и всякая сволочь. Юрий, дорогой мой, нам сегодня устроили третье униженье со дня нашего отступления из-под Харькова. Эти проверки унизительны, но они пустяки перед тем, что со мной делали в Наркомвоене, в Москве. Большевики берут под подозренье всех и вся. - (Северов вернулся к столу). - Я же, они должны знать это, не изменю революции. Но они - не вся еще революция. Здесь - в крестьянском брюхе перевариваются наши законы. От них теплее, - посмотри: небу жарко. Я потому смотрю спокойно на недоверие к себе, что, как большевики, себя непогрешимым не считаю. Они считают себя безгрешными; может, они и правы, и следует сознавать свою бесспорность и категоричность, но я живой человек, я эту свою живучесть, последнее, что меня выделяет из огромного существа революции - не уступлю. Право живого - колебаться.