Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Удивительный вид — тоска смотреть. На сцене творилось нечто низкое, грубое, ужасное.

Пронзенный шпагой фехтовальщик, умирающий в своей крови на песке арены, конь, вспоротый рогами быка, — не так возбуждали охочую до острых приправ публику, как Вашти, одержимая сотней демонов — вопящих, ревущих, неотступных.

Страданья осаждали царицу сцены; и она не покорялась им, не сдавалась, ими не возмущалась, нет, — неуязвимая, она жаждала борьбы, ждала новых ударов. Она стояла не в платье, но окутанная античным плащом, прямая и стройная, подобно статуе. На пурпурном фоне задника и пола она выделялась, белая, как алебастр, как серебро, — нет, как сама Смерть.

Где создатель Клеопатры? Пусть бы явился он сюда, сел и поглядел на существо, столь непохожее на его творенье. Он не нашел бы в нем мощи, силы, полнокровия, плоти, столь им боготворимой; пусть бы пришли все материалисты, пусть бы полюбовались.

Я сказала, что муки ее не возмущают. Нет, слово это чересчур слабо, неточно и оттого не выражает истины. Она словно видит источник скорбей и готова тотчас ринуться с ними в бой, одолеть их, низвергнуть. Сама почти бесплотная, она устремляется на войну с отвлеченностями. В борьбе с бедой она тигрица, она рвет на себе напасти, как силок. Боль не ведет ее к добру, слезы не приносят ей благой мудрости, на болезни, на самое смерть смотрит она глазами мятежницы. Дурная, быть может, но сильная, она силой покорила Красоту, одолела Грацию, и обе пленницы, прекрасные вне сравненья, столь же несравненно ей послушны. Даже в минуты совершенного неистовства все движения ее царственны, величавы, благородны. Волосы, растрепавшиеся, как у бражницы или всадницы, — все же волосы ангела, сияющие под нимбом. Бунтующая, поверженная, сраженная, она все же помнит небеса. Свет небес следует за нею в изгнанье, проникает его пределы и озаряет их печальную оставленность.

Поставьте перед ней препятствием ту Клеопатру или иную ей подобную особу, и она пройдет ее насквозь, как сабля Саладина вспарывает пуховую подушку. Воскресите Пауля Петера Рубенса, поднимите из гроба, поставьте перед нею вместе с полчищами пышнотелых жен — и она, этот слабый жезл Моисеев, одаренный волшебной властью, освободит очарованные воды, и они хлынут из берегов и затопят все их тяжкие сопмы.

Мне говорили, что Вашти недобра; и я уже сказала, что сама в этом убедилась; хоть и дух, однако ж дух страшного Тофета.[291] Но коли ад порождает нечестивую силу, такую могучую, не прольется ли однажды ей в ответ столь же сильная благодать свыше?

Что думал о ней доктор Грэм? Я надолго забыла на него смотреть, предлагать ему вопросы. Власть таланта вырвала меня из привычной орбиты; подсолнух отвернулся от юга и повернулся к свету более яркому, не солнечному, — к красной, раскаленной слепящей комете. Я и прежде видывала актерскую игру, но не предполагала, что она может быть такой — так сбивать с толку Надежду, так ставить в тупик Желанье, обгонять Порыв, затмевать Догадку; вы не успели еще вообразить, что покажут вам через мгновенье, не успели ощутить досаду, оттого что вам этого не показали, а уж душу вашу захватил восторг, будто бурный поток низвергся шумным водопадом и подхватил ее, словно легкий лист.

Мисс Фэншо с присущей ей зрелостью суждений объявила доктора Бреттона человеком серьезным, чувствительным, слишком мрачным и слишком внушаемым. Мне он никогда не являлся в таком свете, подобных недостатков я не могу ему приписать. Он не склонен был ни к задумчивости, ни к излияниям; впечатлительный, как текучая вода, он почти как вода не был внушаем — легкий ветерок мог его всколыхнуть и он мог выстоять в языках пламени.

Доктор Джон умел думать, и думать хорошо, но он был человек действия, не мысли; он умел чувствовать, и чувствовать живо, но он не отдавался порывам; глаза его и губы вбирали светлые, нежные, добрые впечатленья, как летние облака вбирают багрец и серебро, зато все, что несет грозу, бурю, пламя, опасность, оставляло его чуждым и безучастным. Когда я наконец-то взглянула на него, я, к облегчению своему, обнаружила, что он следит за мрачной, всесильной Вашти не с изумленьем, не с восхищеньем и не со страхом даже, а лишь с большим любопытством. Ее муки его не задевали, ее стоны хуже всяких воплей — его не трогали, неистовство ее, пожалуй, его отталкивало, но не внушало ему ужаса. Холодный юный бритт! Бледные скалы его родного Альбиона не так спокойно смотрят в воды канала, как он смотрел сейчас на жреческий огонь искусства!

Глядя на его лицо, я захотела узнать его точное сужденье и наконец спросила, что он думает о Вашти. Звук моего голоса словно разбудил его ото сна, ибо он глубоко погрузился в собственные думы.

— M-м, — был его первый, не вполне внятный, зато выразительный ответ; а затем на губах его заиграла странная усмешка, холодная, почти бессердечная. Полагаю, как подобным натурам он и был бессердечен. Несколькими сжатыми фразами он высказал свое мнение о Вашти. Он судил о ней не как об актрисе, но как о женщине, и приговор оказался безжалостным. Вечер уже был отмечен в моей книге жизни не белым, но ярко-красным крестом. Но еще он не кончился; ему суждено было навсегда остаться в моей памяти, запечатлеться в ней неизгладимыми буквами благодаря еще одному важному событию.

Перед самой полуночью, когда трагедия подошла к финалу, к сцене смерти, и все затаили дыханье, и даже Грэм закусил губу, наморщил лоб и затих, когда все замерли, и все глаза устремились в одну точку, уставясь на белую фигуру, дрожащую в борьбе с: последним, ненавистным, одолевающим врагом, когда все уши вслушивались в стоны, хрипы, все еще исполненные непокорства, когда смерть на вызов и нежелание ее принять отвечала последним «нет» и всесильным «покорись», — тогда-то по залу пронесся шорох, шелест и за сценой раздался топот ног и гул голосов. «Что случилось?» — спрашивали все друг у друга. И запах дыма был ответом на этот вопрос.

— Горим! — пронеслось по галерее. — Горим! — повторяли, кричали, орали сотни голосов; и затем, с быстротой, за какой не поспеть моему перу, театр охватило ужасное, жестокое и слепое волненье.

А что же доктор Джон? Читатель, я и теперь еще так и вижу его лицо, спокойное и смелое.

— Я знаю, Люси, вы будете сидеть тихонько, — сказал он, глядя на меня с точно той же ясной добротой и твердостью, какую я видела в нем, сидя в уютной тишине у очага его матушки. С такой поддержкой я, верно, сидела бы тихонько и под рушащейся скалой; тем более что и природа моя подсказывала мне то же, я б не шелохнулась ни за что на свете, только б не нарушить его волю, не ослушаться его, ему не помешать. Мы сидели в креслах, и через несколько секунд нас уже отчаянно теснили.

— Как женщины напуганы! — сказал он. — Но если б мужчины им не уподоблялись, легко было б сохранить порядок. Печальная картина — я вижу пятьдесят себялюбивых грубиянов, не меньше, которых, будь я к ним поближе, я с удовольствием бы вздул. Иные женщины смелей мужчин. Вон там, например… О боже!

Покуда Грэм говорил, молодую девушку, спокойно державшуюся за локоть седовласого господина неподалеку от нас, какой-то громила оттеснил от спутника и повалил прямо под ноги толпе. Грэм, не теряя ни секунды, бросился на выручку; вместе с седовласым господином они растолкали толпу, и Грэм поднял пострадавшую. Голова ее откинулась ему на плечо, длинные волосы разметались; она была, кажется, без памяти.

— Доверьте ее мне, я врач, — сказал доктор Джон.

— Если вы без дамы, будь по-вашему, — отвечал господин. — Несите ее, а я расчищу дорогу; надо поскорей вынести ее на свежий воздух.

— Я с дамой, — сказал Грэм. — Но она не будет нам помехой.

Он взглядом подозвал меня к себе; толпа уже нас разделила. Я решительно к нему устремилась и, как могла, то бочком, то чуть ли не ползком, протиснулась сквозь толпу.

— Держитесь за меня покрепче, — приказал он, и я послушалась.

Вожатый наш оказался сильным и ловким; он клином врезался в людскую гущу; с терпеньем и упорством он наконец прорубил живую скалу — горячую, плотную, копошащуюся — и вывел нас под свежий, прохладный покров ночи.

вернуться

291

Тофет — местность на юге Иерусалима, где, по библейскому сказанию, стоял идол Молоха, которому приносили в жертву детей, сжигая их на огне; символ страшного, нечистого места.

77
{"b":"47385","o":1}