Нападающие не знали в точности, сколько именно затаилось ингушей за каменными стенами. Догадки были разные, но все эти догадки преувеличивали отряд, охранявший обоз. Кто говорил 60, а кто называл и более внушительную цифру – 100. И еще не знали терцы, что у ингушей было немного патронов, по тридцати приблизительно на человека.
Попытка внезапно ворваться в симоновскую усадьбу отпала после того, как вахмистр Алексеенко втащил во двор Волковского и запер калитку.
Из казачьей гущи понеслись недовольные выкрики:
– Ишь, черти! Закрыться успели! Придется измором брать!.. Карикозов, в лохматой бурке и тоже с винтовкой, благоразумно державшийся в самом тылу, подбадривал соседей своим хриплым, сдавленным голосом:
– Не боись, товарищ, не боись! Мы их все вазмем тепленьки! Только до ящик добраться! Все будем богачи! А только вы мене на расправу дайте полковник Тугарин. Она там сидит, полковник Тугарин! Мы ему будем припомнит ногайкам в морда!..
Казаки, подошедшие вплотную к дому Симонова, предлагали:
– Эй, вы, ингуши! Вяжите своих офицеров да сами выходите! Целы останетесь! Всех выпустим!
В ответ брошено было несколько ручных гранат. Оглушительные разрывы, бешеные крики, брань. Кое-кого перекалечило. Отхлынувшая толпа осыпала и дом, и стены градом пуль. Со звоном посыпались разбитые стекла оконных рам.
Темпераментные горцы хотели ввязаться в поединок такими же залпами. Но Тугарин приказал беречь патроны и стрелять лишь наверняка, по видимой цели. И приказал он еще всем спуститься в подвал и увести с собой лошадей, чтобы не иметь лишних потерь от гранат, коими в свою очередь забрасывали нападающие симоновский двор.
Сам же Тугарин снаружи, вместе с Алексеенко и старым всадником, занял надежное прикрытие.
Наиболее предприимчивые терцы ворвались в соседние большие, двухэтажные дома и оттуда, из верхних окон, начали обстреливать и забрасывать гранатами опустевший двор…
Тугарин и бывшие с ним медленно и спокойно брали смельчаков на мушку и снимали их одного за другим…
А у осажденных была пока только одна потеря – Волковский, снесенный в подвал бездыханным.
Целую ночь продолжалась осада. А в это время весь Владикавказ жил своей нормальной жизнью, если вообще могло быть что-либо нормальное в эти сумасшедшее дни. Все, что было вне кварталов, прилегающих к симоновскому дому, ходило, гуляло, под музыку ело и пило в ресторанах и кофейнях.
И никого не смущали доносившиеся разрывы гранат и выстрелы. Никто не интересовался этим, и лишь самые любопытные задавали рос:
– Что это? Где? Кто с кем? В ответ равнодушное:
– Терцы с ингушами задрались у дома Симонова.
– А! Да ну их. Нам-то что?…
И официанту заказывалась новая бутылка вина, а музыкантам – «На солнце оружьем сверкая» или «Шарабан».
На утро и на день осажденные и осаждающие как-то затаились. Ингуши совсем молчали, казаки же лениво постреливали.
Тугарин, не смыкавший глаз, как-то почерневший за ночь, решительный, выяснил наличность патронов. На каждого всадника осталось по одной обойме. Можно еще держаться. Но
красноречивее этих обойм для Тугарина было настроение ингушей, бодрое, приподнятое. Он пытливо всматривался в смуглые, как и у него, почерневшие лица – ни уныния, ни подавленности, ни отчаяния. А ведь положение всех. Этих людей почти безнадежное. На исходе патроны, на исходе вода, весь хлеб съеден.
Тугарин со старым ингушей и Алексеенко держал военный совет.
– Единственное спасение, – сказал Тугарин, – это дать знать в Базоркино. Ингуши сейчас же примчатся на выручку. Алексеенко, ты лихой старый пограничник. Можешь сделать вылазку, когда стемнеет?
– Так что, ваше высокоблагородь, тут в подвалах есть вольная одежа симоновских приказчиков – зипуны, тулупы. Переоденусь – и айда! В Базоркино восемь верст. Живо смотаюсь. Сотни шашек довольно разогнать эту шатию.
Алексеенко, сняв с себя черкеску и оставшись в одном бешмете, надел сверху мещанский зипун и был готов к вылазке. Чтобы возможно лучше обеспечить ему вылазку, Тугарин приказал бросить в осаждающих несколько ручных гранат и сделать из слуховых окон чердака пять-шесть выстрелов.
Терцы отхлынули, очистив на значительное расстояние улицу и унося с собою раненых. И вот тогда-то, воспользовавшись этим, выпущенный из симоновского дома вахмистр пополз в темноте. Но, увы, находившиеся в сотне-дру-гой шагов осаждающие заметили его и открыли огонь. Раненный пулей в ногу Алексеенко все же переполз улицу и, уже очутившись под прикрытием домов, побежал вдоль пустынных кварталов; и только на самой окраине города он сошел к журчавшему Тереку, промыл и перевязал свою, хоть и неопасную, но стоившую немалой потери крови, глубокую царапину… А в симоновском доме ничего этого не знали и были уверены, что Алексеенко убит и погиб и ждать спасения неоткуда. Если же оно и придет когда-нибудь, то будет уже поздно и все защитники маленькой импровизированной крепости успеют превратиться в собственные тени от голода, нечеловеческого переутомления, бессонницы, голода и жажды…
Маленькая неприятность в большом свете
Прошло десять лет.
В чудовищном вихре метались и кружились события.
Давным-давно успели oтгореть последние огни белого освободительного движения. Горсть добровольцев и казаков согнулась, согнулась, но не сломалась в непосильной, титанической борьбе с неисчерпаемым пушечным мясом Третьего Интернационала.
Врангель вывез из Крыма остатки русской армии. А через несколько лет сам Врангель, все еще опасный большевикам, опасный даже в изгнании, был тонко и сложно отравлен ими.
Несчастная Россия пережила за это время эпоху военного коммунизма, когда матери, голодные, обезумевшие, пожирали своих младенцев и когда в застенках ЧК расстреливались тысячи русских людей, тысячи, неумолимо выраставшие в миллионы.
И за все десять лет два, только два одиноких выстрела прозвучали в ответ на миллионы подлых убийств. Да, только два выстрела в эмиграции. Один в Женеве – по Воровскому; другой в Варшаве – по свирепому палачу царской семьи Войкову. На два миллиона русской эмиграции только и нашлось двое энтузиастов-мстителей – Конради и Коверда.
Первый был оправдан швейцарским судом, второй, юноша, даже мальчик, угодливо-трусливым польским судом приговорен был к пожизненной каторге.
А за это время, и даже не за это время, а в течение двух лет, армянская молодежь успела перебить в разных городах Европы весь турецкий кабинет министров, повинных в резне турецких армян.
Зато советские министры и дипломаты свободно разъезжали по всему свету, вручали верительные грамоты свои королям и президентам, участвовали в международных конференциях, и никто, никто не покушался на их драгоценную жизнь.
Русская эмиграция разбрелась по всему миру, но главное ядро ее осело во Франции, преимущественно в Париже. Одним удалось вывезти с собой много ценностей. Приумножая их, они стали богаты. Другим посчастливилось разбогатеть из ничего, но как те, так и другие позабыли родину и, не давая ни гроша на русское дело, допытывались:
– Когда же мы вернемся? Когда же все это кончится?
А те, кто свое здоровье и молодость отдали сначала Великой, потом гражданской войне, работали у заводских станков, разъезжали шоферами в такси, дежурили ночными сторожами и, помня о России, из скудных грошей своих уделял и на террористические организации внутри Совдепии, и на русский Красный Крест, и на русских инвалидов.
B Париже очутились наши старые знакомые, связанные и прямо, и косвенно с Дикой дивизией.
Всплыл, и довольно видной фигурой всплыл, барон Сальватичи. Годы сказались. Еще более помятым было лицо его с ястребиным профилем и голым черепом. Фигуру же сохранил бодрую, крепкую. Не мог разрушить ее кокаин, к которому он прибегал все чаще и чаще.
Жил Сальватичи в комфортабельной квартире, возле парка Монсо, но значительную часть дня проводил в особняке на другом берегу Сены.