Роты открыли огонь по автоматчикам, мы начали бросать гранаты, и фашисты пока залегли. Я по связи попросил передать комбату, чтоб он срочно затребовал патроны и гранаты, которые у нас на исходе.
Связист мне сказал по телефону, что боеприпасы и подкрепление к нам посланы и нам до их прибытия надо продержаться еще минут двадцать-тридцать. В штабе полка в тот день были мобилизованы нам на выручку все работники — каждый штабной работник нес на себе ящик с патронами и гранатами.
Двадцать-тридцать минут… Много. Кажется, впервые я желал, чтобы артиллерийская подготовка вражеской атаки длилась подольше…
Фашистские автоматчики еще продвинулись, они теперь на самом краешке зоны артиллерийской бомбежки. А стрелять уже нечем. Ищу глазами, где найти хоть один патрон, чтобы снять офицера, который высунулся из воронки и машет, машет своим солдатам, маня их к себе… Позади окопа я увидел винтовку с открытым затвором, в магазине — патрон. Хотел выскочить, смотрю, лейтенант Яковлев Иван, опередив меня, ползет к той же винтовке. Отвернулся и замечаю, что офицер уже переместился в другую воронку — еще ближе к нам. Да чем же его снять-то?! Опять оглянулся туда, где лежала винтовка, и вижу убитого лейтенанта… Выскочил к винтовке и я. Схватил — и скатился в свой окоп.
Теперь я вооружен, бойко высовываюсь наружу. Офицер опять машет своим. Прицеливаюсь и стреляю — он обмяк и свалился в воронку, а его солдаты тут же раздумали подниматься.
В винтовке оказался еще один патрон, «Наверное, это действительно последний», — подумал я, хорошо понимая, что это значит.
В кукурузе спиной ко мне маячит фигура гитлеровца, он стоит на одном колене, вертит головой и нервно жестикулирует. Тоже, видать, не рядовой. Для этого и последний свой патрон я не пожалею. Беру его на мушку и стреляю…
Я еще не знаю в ту минуту, что это мой последний выстрел на войне. Не знаю, что для меня, минометчика, пребывание на четырех действующих фронтах Великой Отечественной вместится в промежуток между двумя выстрелами из винтовки. Что как и первый свой выстрел, под Клетской, 6 ноября 1942 года, так и последний, под Знаменкой, 28 ноября 1943 года, я сделаю не из миномета, а из самозарядной винтовки СВТ…
Черная фигура гитлеровца, стоявшего на коленях, покачнулась и свалилась ничком вперед, подмяв сухие кукурузные стебли.
Сейчас артподготовка кончится, и фашисты рванутся к нашим траншеям. Сидеть в окопе безоружному — самоубийство… Где же посланное подкрепление?!
А подкрепление уже пришло. Вижу штабного писаря старшину Носова, который бежит в мою сторону с ящиком на плече!.. Этот старшина всегда был неотлучно при комиссаре Егорове. Кадровый военный, он в нужную минуту мог заменить и пулеметчика, и бронебойщика, и связиста, и сапера — хорошо знал военную технику. А кроме того, у старшины Носова было высшее юридическое образование и опыт партийной работы. Он умел безукоризненно оформлять документацию. Именно старшина Носов по поручению комиссара ввел меня в курс моих обязанностей комсорга четыре месяца назад… Хорошо бежит наш полковой писарь… А главное, вовремя!.. Машу ему, он меня не замечает. Я выскочил и бросаюсь к нему по открытой местности, чтоб перехватить себе боекомплект…
В этот момент сзади со страшным треском разрывается крупнокалиберный снаряд. Чувствую, что меня поднимает в воздух и отбрасывает в одну сторону, а мою левую ногу — в другую! Причем я понял так, что ногу мне оторвало с корнем, у самого живота, вместе с ягодицей… Пока падал, мелькало в голове разрозненное: «Даже жгута не наложишь… Не осталось от ноги ни сантиметра… Потеряю много крови, и конец… Кишки и те не будут держаться… Лучше бы убило… Эх, Мансур, Мансур, и ранило-то тебя не по-человечески…» Едва приземлился, щупаю — нога на месте! Бедро скользкое, в крови, но на месте!!! Что за дьявольщина, почему же я свою ногу не чувствую?!
Оказывается, осколком снаряда перебило мне левый седалищный нерв. Это я узнал сам, только много позднее, в госпитале: что у людей имеются седалищные нервы, что поврежденные нервы перестают работать, и тогда нога висит, как тряпка…
А пока я лежу на земле возле огромной дымящейся воронки, в которую можно опустить и спрятать походную кухню, и мысль занимает меня пока одна — как бы мне, если не отобьем эту атаку, не оказаться у гитлеровцев в тылу.
Тело само пришло в движение — пополз, волоча за собой мертвую ногу с полным сапогом крови. Нога тяжелая. Невольно вспомнился солдат под Сталинградом, который сам отрезал свою ногу, как лишний груз… Но мне пока не столько больно, сколько страшно, как бы не угодить в плен к немцам…
Кто-то остановился и помогает мне встать. Это лейтенант Тарасов Алексей. У него разбита левая кисть. Я обнял его за шею, кое-как вспрыгнул на свою правую, и мы с ним на трех ногах проворно стали удаляться в направлении нашего тыла.
Сапог с моей левой ноги потерялся, и я даже не заметил, где и когда это произошло. Нога не чувствовала совсем.
На скошенном пшеничном поле нас обогнали две повозки с ездовыми, в одном из которых я узнал давнего боевого друга еще со Сталинградской битвы, того самого Моисеева — отца семерых дочерей, с которым мы форсировали Ворсклу… Моисеев нам сказал, что контратака немцев захлебнулась.
Почти невероятно, но судьба опять меня свела с этим человеком, и опять мне помогает спастись лошадь. Моисеев разгрузил свою повозку, толстым слоем набросал в нее пшеничной соломы, мы с Тарасовым легли на эту постель, и наша повозка резво помчалась к Днепру. Подъехали затемно. Через понтонный мост движение было односторонним — с левого на правый берег. А обратно переправляли только на лодках и катерах, и только раненых. Здесь мы простились с Моисеевым, и больше я его никогда не видел. На левом берегу нас ожидали грузовые автомашины с соломенной подстилкой в кузовах. Шоферы торопились до рассвета загрузиться и уехать как можно дальше от Днепра, так как днем фашисты начинали тут бомбить…
Наконец наша машина, выехав на дорогу, понеслась на восток. Дорога вся разбита, воронка на воронке. А машина несется, не сбавляя скорости. Шофер торопится умчаться как можно дальше, дальше от бомбежек, от войны… Мы в кузове гремим как дрова, но терпим. Нам уже не страшна тряска эта сумасшедшая, лишь бы скорее добраться до санбата… Шофер сделал короткую остановку и заглянул к нам:
— Терпите, братишки. Я знаю, что вам в кузове плохо. Но надо до рассвета уехать от Днепра… на сто — сто пятьдесят километров. Там санбаты, и туда не долетают фашисты. Терпите ради своего же спасения.
И опять рванулась машина, прыгая и виляя… Шоферам тоже трудно на войне было…
Подъехали к санбату. Нас погрузили на носилки, положили на твердую землю Шофер попрощался, он должен был теперь загрузиться снарядами, патронами — и опять обратно к Днепру… А нас понесли к операционным столам, которые были установлены в брезентовых палатках.
Хирург предупредил, что наркоза не будет. Всех оперируют «на живое»… Хирург стоял передо мной в белом халате, забрызганном кровью. Капли крови и на шапочке, и на маске, и на груди. Сильные его руки были похожи на руки шахтера или артиллериста. Меня уложили на операционный стол вниз животом и быстро примотали к столу бинтами руки и ноги. Хирург меня успокоил тем, что ягодица, где он будет делать операцию, такое место у человека, которое не требует от хирурга никакой осторожности. И это место можно резать без всякой опаски для жизни.
— Будет больно, но несмертельно. Лежи спокойно и не мешай мне работать! Понял?
Я лежу и думаю, что действительно хирург прав Ну, что это такое, ягодица? Мягкое место человека… А сам поглубже прячу голову в кучу ваты — если буду орать, то в вату…
Казалось, что хирург не резал, а тянул и рвал на части мое тело, чтоб достать глубоко сидевший осколок… Орал я сильно. До хрипоты, как бывало сотни раз, когда мы броском ходили в атаку. Там орали, чтоб подавить свой собственный страх и чтоб испугать фрицев. Когда орешь благим матом, делаешься сам смелей и страшней перед врагом… А теперь я орал, чтоб заглушить жуткую боль в теле, которое разваливает ножом хирург…