И это стоит ему жизни.
Я принципиально возражаю против утверждения, что поэт равен своей личности или vice versa 1, но осмелюсь сказать, что одно из внутренних "я" поэта в этом романе столь дерзко "локализовано", столь беспощадно отдано на растерзание, что едва ли не в самом процессе заложено самоубийство, то есть самоубийство в самоубийстве. Вряд ли так уж чужда нам мысль, что поэт может погубить себя в процессе творения, и не только в глазах других - этот побочный эффект ясен. Но художник может нанести себе смертельный удар, добиваясь абсолютной тождественности своих внутренних "я". Намек на Пиранделло? Ну а почему бы и нет?..
1 Наоборот (лат.).
В отношении тождества между Гамсуном и Нагелем стоит процитировать письмо Гамсуна Эрику Скраму, написанное в 1888 году, за четыре года до выхода "Мистерий", но когда роман уже завладел умом писателя:
"Итак, Вы проявили интерес к моему состоянию в те дни, когда я был на грани смерти (он жил тогда у Кристофера Янсона. - Ю. Б.).
Вас, должно быть, удивило, что рассказывал я об этом так сбивчиво и непоследовательно. Просто было в этой истории нечто, о чем я, вероятно, не мог рассказать в тот вечер, и меня охватил страх, что случайно я все-таки могу проговориться. Теперь я хочу рассказать Вам историю до конца и, кроме того, еще одну, имеющую отношение к первой. У меня действительно было болезненное желание пойти в бордель и согрешить. Нет, нет, Вы не ошиблись, в бордель. Ведь я был на грани смерти! И грех мне нужен был великий, чтобы он мог убить меня. Я хотел умереть в грехе, прошептать "Ура!" и испустить дух. Какой стыд рассказывать об этом".
В тот раз что-то помешало ему исполнить желаемое. Но вот что говорится в письме о другом событии: "Я находился в крайне возбужденном состоянии. Прошли вечер, ночь, утро. И вдруг мне открывается возможность согрешить в том самом доме, где я живу; эту возможность мне буквально предложили.
И я не захотел ею воспользоваться.
Вы понимаете? Так всегда бывало со мной. Мне предложили однажды ключ от ворот - красный бант на занавеске, урочный час, один удар в дверь, - и я отказался. Если бы я молил о ключе, я бы ни за что не поручился. Так много значит для меня малость. Есть ли еще такие люди, или я один идиот на всем белом свете?
И тогда моя страсть проявилась в другом: я вдруг полюбил свет. Много света, солнечный свет, дневной свет, огромные люстры, страшное пламя, всепоглощающий свет вокруг меня и везде. Фру Янсон думала, что я сошел с ума. До этого я не понимал восторга Нерона, наблюдавшего горящий Рим. Дело зашло так далеко, что однажды ночью я поджег штору на окне в моей комнате. И когда я, лежа в постели, наблюдал этот огонь, я буквально всеми фибрами моей души ощущал, что я "грешу"".
Еще не закончив письма, он уже понял, что ему не следует больше делать такие безрассудные признания: "Я столько ношу в себе такого, о чем не решаюсь рассказать..." Однако он пишет то, о чем решается рассказать: "Я мог бы заполонить мир описаниями лихорадочных движений души. Но если уж Достоевского считают сумасшедшим, мне и вовсе пути нет. Ибо все те странности, о которых Достоевский пишет в трех своих известных мне книгах (других его книг я не читал), и даже большие странности случаются со мной каждый день, стоит мне только пройтись по Готерсгаде. Увы".
Вот это "увы" - крик измученной души. Так же, как и все письма к немногим посвященным в его состояние в те годы, когда он вынашивал "Мистерии", - тоже крик измученной души. Ведь это он унизился до того, чтобы умолять недоступного Брандеса прочесть "Голод": "В нем больше душевных движений, чем во всем "Преступлении и наказании"". Такое чувство, что он не решался писать "Мистерии", боялся, что это убьет его. Он взывает к богу, мечется, лишается остатков самоуважения, бессонница становится невыносимой. Но он должен, он подчиняется закону. Тем не менее в одном из писем к Скраму мы отмечаем мучительные размышления о безумствовании, принадлежащие профессионалу, - какая находка для комментаторов!
"Но само собой разумеется, что в романе нельзя располагать вещи методично - нужно вносить в них беспорядок. И, кстати, я не могу нести личной ответственности за все мысли Нагеля. Вопрос в том, существует ли у него внутреннее единство, связан ли он со своим другим "я", Минуткой, и ослаблены ли его внутренние связи настолько, что он едва ли не распадается".
И тем не менее мы продолжаем утверждать, что чем больше мы отыщем у Гамсуна и Нагеля сходных черт, тем меньше у нас права отождествлять их в цельности их натур. Художник творит себя в эти годы. Он рискует всем. И скажем так, что Нагель воздействовал на Гамсуна по крайней мере не меньше, чем Гамсун на Нагеля. Мне, например, не кажется парадоксальным отметить, что Нагель в 1888-1891 годах сотворил мистерию под именем Кнут Гамсун. И если уж на то пошло, то, конечно, главный козырь, согласно правилам игры, был на руках у Гамсуна: он мог убить Нагеля. Но он не убил Минутку...
4
Но не был ли и сам Гамсун убит?
Да, какая-то часть его умерла. Ведь после "Мистерий" появились "Редактор Люнге" и "Новые всходы".
Еще в "Мистериях" в сцене кутежа в гостинице Гамсун лишил кое-кого из признанных великих художников ореола славы. В "Новых всходах" он расквитался с теми, кто помельче, впрочем, для потомков это вряд ли представляет интерес. Что ж, Нагель на какое-то время мог почувствовать себя отомщенным. Но затем появился "Пан", в котором Гамсун опять создает художника. Он неутомим. Теперь он на время сбросил Нагеля на землю. Очищенный от тысяч сложностей, художник восстал из нагелевского пепла, он сослужил ему хорошую службу. Эту перемену ритма объясняют (Трюгве Бротэй) естественным волнообразным движением между неоромантизмом и реализмом. И это было бы очень хорошее объяснение, если бы в нем содержалось нечто большее, чем просто указание на определенную последовательность. Чтобы выявить перспективу, мне представляется более правомерным говорить о том, что Нагель так и не отпустил того, кто был и его жертвой, и его творцом. Да, Гамсун сбросил его на землю, на землю, давшую прекрасные всходы, семена которых зародила плодотворная борьба. Но высокомерный Нагель не был однозначен, он был разным, надменным, временами сочувствующим себе, и был он слеп на один глаз и глух в отношении чужого мнения... призрак его явился вновь, и не далее как в 1940 году.