Журавлев Николай
Живут три друга
НИКОЛАЙ ЖУРАВЛЕВ
ЖИВУТ ТРИ ДРУГА
В декабре 1928 года из Болшевской трудкоммуны ОГПУ в Кемь, что на берегу Белого моря, прибыла комиссия с "особым" заданием. Ей предстояло забрать из "Соловков" сотню заключенных. Среди воров всех мастей, от "медвежатников" до "скокарей", Соловки пользовались широкой известностью. Полное название этого учреждения, расположенного на острове, в бывшем монастыре, было УСЛОН - Управление Соловецких лагерей особого назначения. Отправляли сюда только рецидивистов - закоренелых, с большим сроком. Бежать из Соловков было невозможно: вокруг море, самый ближний берег - в Кеми, за шестьдесят километров.
И вот возник смелый замысел: перевоспитывать заключенных новым методом. Молодая Советская Республика ставила грандиозный опыт, на который не осмеливалось ни одно западное государство, предлагало матерым преступникам, осужденным законом за грабежи и кражи, получившим долгий срок заключения, начать нормальную трудовую жизнь на свободе.
Что это означало? Если человека брали из тюрьмы или из лагеря со сроком отсидки три года или пять лет, то приговор не отменялся. Именно эти три года или пять лет он и должен был провести в стенах Болшева, как осужденный, однако работая в обычных условиях. Когда же кончался срок приговора, с бывшего преступника снималась судимость, он становился полноправным членом общества и мог навсегда распрощаться с коммуной и избрать себе местом жительства любую точку Советского Союза.
Летом того же 1928 года приехавший с о. Капри в Россию великий пролетарский писатель Максим Горький в сопровождении организатора Болшевской трудкоммуны Матвея Погребинского и нескольких воспитанников совершил путешествие в Соловки. Он хотел сам посмотреть на это гнездо "соловьев-разбойников", посмотреть, в каких условиях живут заключенные.
А вернувшись, горячо поддержал новое начинание, согласившись, что это лучший путь для искоренения преступности в государстве. Тогда же Погребинский договорился с начальником УСЛОНа о переводе первой партии заключенных, выразивших согласие поселиться в коммуне. Отобрали сто человек, и спустя полгода, в декабре, новая комиссия из болшевцев явилась в Кемь, чтобы перевезти этих людей с севера под Москву. Приехало их шесть человек во главе с воспитателем Смилянским, бывшим работником ОГПУ. В состав этой комиссии входил и я.
В Кеми находился распределительный лагерь, и первая партия, подготовленная к отправке в Москву, уже поджидала нас. Перед тем как принимать заключенных, Смилянский нас проинструктировал.
- Напоминаю вам, товарищи, положение весьма сложное. Принимаем... матерых жуликов. Сами знаете, вы такие же были. Когда расконвоируют соловецких заключенных, они почувствуют себя людьми свободными, и не исключена возможность, что кое-кто попытается и убежать.
- Положим, сейчас они не убегут, - сказал член комиссии Алексей Погодин. - А вот когда перевалим за Петрозаводск, выедем из Карелии, там уж смотреть надо в оба.
У нас в Болшеве ценили, уважали Погодина и с мнением его считались. Еще не так давно Погодин был известным "медвежатником" - брал несгораемые кассы, пускался на головокружительные авантюры. Человек он был начитанный, с интеллигентными манерами, хорошо одевался, холил свою рыжую бороду, аккуратно подстригал волосы с широкой плешью. Было ему уже далеко за сорок.
- Да уж нам ли не знать? - засмеялся я. - Сами хлебали тюремную баланду.
Мы оформили с начальством лагеря документы, а затем в наше распоряжение передали первую партию - девяносто восемь человек из ста: один заболел, другой в последний момент откасатся, поддавшись уговорам воров.
Нашу комиссию матерые жиганы встретили, как предателей. "Легавыми заделались? Авторитет хотите на нашей шкуре заработать? Купить задумали? В клоповник ваш не пойдем". И вслед еа жиганами такого мнения придерживалось большинство лагерников. В самом деле: все знали, что за спиной болшевской комиссии стоят органы ОГПУ. Однако всем заключенным осточертела воровская жизнь, параша в камере, голые нары, да только признаться в этом было нельзя. Какой же ты тогда "блатач"? Кто поверит в твое бесстрашие? И поэтому часть тех, кто дал согласие ехать в Болшево, так и объясняли оставшимся на острове дружкам: ""Хотим из Соловков вырваться". Другие проявили рассудительность и не скрывали, что хотят присмотреться к необычной коммуне. Между собой они рассуждали так: "Хуже-то, чем тут, не должно быть? Все-таки не в Белом море сидеть, Москва рядом". Но и эти держали про запас тот же выход:
"А не по нраву придется - сбежим". Действительно, что было терять людям, срок заключения которых колебался от трех до десяти лет?
Разве я и все члены комиссии не по таким же соображениям в свое время пришли в Болшево? Но как теперь наша шестерка отличалась от принятой партии заключенных! Я уж не говорю о том, что все мы навсегда порвали с прошлым, с содроганием вспоминали о судах, камерах, лагерных койках.
Разница была и внешняя. Все мы были в отличных костюмах, ботинках, хорошо пострижены, выбриты и держались с той уверенностью, которую человеку дает свобода, сознание своей нужности в обществе, прочное, обеспеченное положение. В Болшеве все мы хорошо зарабатывали, некоторые обзавелись семьями.
Конечно, у нашей комиссии среди освобожденных "соловьев" нашлись знакомые, друзья. Взял кто-то и меня за локоть, и я услышал окрик:
- Журавль! Ты?
Обернувшись, я увидел плотного красивого парня, глядевшего на меня умным, испытующим взглядом.
Губы его чуть-чуть улыбались.
- Студент! - обрадованно отозвался я и крепко пожал его сильную руку. К нам в Болшево? Я всегда считал, что у тебя хорошая башка на плечах.
Оба мы вспомнили свои старые клички.
- Фраером стал, - сказал он мне.
- Спрашиваешь! И ты таким будешь через год.
Фамилия "Студента" была Смирнов [Фамилия изменена], звали его Павел. Знакомство мы с ним свели по поговорке: не было бы счастья, да несчастье помогло - в 1925 году вместе сидели в Сокольнической тюрьме на Матросской Тишине, куда попали за неблаговидные дела.
Оба там работали в переплетной, были одногодками, москвичами. Мечтали тогда и он, и я об одном: скорее бы вырваться на волю и заняться прежним "ремеслом". Гордились, что мы "хорошие" воры, мол, не плохо бы "работать" на пару.
В те годы в Сокольнической тюрьме на Матросской Тишине у нас был еще один дружок - Миша Григорьев: отбывал с нами срок в одной камере. И я, конечно, сразу о нем спросил Павла:
- Не знаешь, где Мишка?
- Слыхал, будто на воле. А там, кто его знает. Может, сидит, как и я.
- Вот бы и его отыскать, - сказал я. - Перетянуть к нам в Болшево. Опять бы собрались все трое.
Но уже не "кандальниками" собрались, а людьми свободными, квалифицированными рабочими.
Тонкие губы Павла тронула легкая, еле заметная усмешка, он не ответил. Я заметил его усмешку, тут же смекнул: "Что-то держит на уме".
- Твердо решил завязать? - спросил я его в упор, как друга.
- Ты же видишь - еду с вами.
Опять на губах усмешечка.
Я понял, что мы хоть и "кореши" с Павлом, но много воды утекло с тех пор, как сидели на Матросской Тишине, и теперь он смотрит на меня, как на "легаша". В самом деле, сколько минуло лет, как мы не виделись? У него, небось, не одна новая судимости появилась? Вот в "Соловках" загорал. Я сам не так давно отбыл наказание тут же на Белом море. Оба повзрослели, укоренились в своих взглядах, а дорожки-то круто разошлись. По сдержанности, по скованности движений я чувствовал, что Павел свободным себя сейчас не считает. Дескать, из заключения он отдан под конвой, и вот теперь его должны вести в новый лагерь под Москву.
- Дружка нашел? - спросил меня Смилянский:
от него не ускользнула наша встреча. - Как у него настроение? На уме, говоришь, что-то держит? Следи.