Нетрудно представить себе, что я чувствовал, слушая монолог Алданова. Но я не прерывал его и не задавал никаких вопросов. Поскольку я владел собой, я старался не выдавать своих чувств, не подавать виду, что взволнован и больше того. Не думаю, чтобы это мне вполне удалось. Я ограничился неопределенным ответом: "Благодарю. Подумаю. Потом поговорим..."
Вернувшись к себе я тотчас же поговорил по телефону с Авксентьевым и условился с ним о свидании. Реакция другого оставшегося в живых редактора преждевременно скончавшихся "Современных Записок" была такой же, как и моя. Но мы были в его комнате одни, без свидетелей, и он мог дать волю своему темпераменту, вспышки коего приватно и доверительно иногда достигали очень высоких градусов. Авксентьева, как и меня, одинаково возмутило, что друзья, приятели и сотрудники наши и "Современных Записок" могли решить продолжить издание журнала не только без привлечения к его редактированию оставшихся в живых редакторов почивших "Современных Записок", но даже без {164} предварительного их осведомления о возникшем намерении. И предположение, что проектировался литературно-поэтический трехмесячник, соответственно главным интересам Алданова-Цетлина-Бунина, а не "эсеровский", общественно-политического типа, журнал, созданный Авксентьевым-Бунаковым-Вишняком-Гуковским-Рудневым - это предположение отпадало после того, что инициаторы журнала пытались привлечь в состав редакции такую ярко политическую фигуру, как А. Ф. Керенский.
Нам с Авксентьевым не в чем было убеждать друг друга или спорить о чем-либо. Мы были согласны, что надо предупредить начинание Алданова-Цетлина, попытавшись самим создать журнал. Но откуда взять средства? Я предложил Авксентьеву обратиться к его тестю, Б. Ю. Прегелю, располагавшему как будто большими средствами. Одобрив идею, Авксентьев решительно отказался стать ее выполнителем, потому что находился в это время не только в родственных отношениях с Прегелем, но связан был с ним и деловым образом. Поэтому он предложил и настоял на том, чтобы, вместо него, я поговорил с его тестем. Я не стал долго спорить. Не считая такое обращение сколько-нибудь унизительным, я опасался за его успех, так как мне никогда не приходилось иметь дело с меценатами и состоятельными людьми и просить их о помощи для себя или на общественные нужды, для "дела".
Условившись по телефону, я уже на следующее утро был у Прегеля и не должен был долго объяснять, в чем дело. Он мгновенно усвоил сложившееся положение вещей и заявил: "Не представляю себе, чтобы в Нью-Йорке мог возникнуть толстый журнал и в его редакции не было бы Николая Дмитриевича ... У меня имеется ряд знакомых состоятельных лиц, которые обращаются ко мне, когда требуется создать или помочь какому-нибудь делу или учреждению. Теперь я обращусь к ним".
На этом мы расстались. Разговором я остался удовлетворен, но дело повисло в воздухе. Ни Авксентьев, ни Прегель к этому вопросу больше не возвращались. Естественно, что и я их этим не беспокоил и даже об этом не расспрашивал. То, как мои друзья решили продолжить дело, к которому были менее причастны, чем организовавшие его и руководившие им Авксентьев и я, казалось мне объективно недопустимым, а субъективно почти оскорбительным. Справедливой, и для меня естественной, реакцией на это должен был бы быть, конечно, отказ от участия сотрудничать в их предприятии, хотя бы и в самой корректной форме - без оглашения в печати этого прискорбного для нас с Авксентьевым факта и не столь уж украшающего и тех, кого мы десятилетиями считали своими близкими единомышленниками и кто и нас считали как будто таковыми же.
Справедливая, неоспоримая и для меня естественная реакция имела, однако, против себя то, что она только ухудшила бы положение, в котором я очутился: к причиненной несправедливости прибавилось бы лишение возможности заниматься делом, которым я занят был десятки лет, к которому чувствовал влечение и предрасположенность, чтобы не говорить о призвании, - и которое считал нужным. Я писал и, конечно, мог продолжать писать и в {165} других изданиях, газетах и журналах, еженедельных, двухнедельных и ежемесячных. Но там я никогда не чувствовал себя на месте, в своей сфере: стесняла ограниченность пространства, определявшая характер трактовки сюжета так же, как и необходимость большей популяризации изложения и приспособления к "среднему читателю", что, по существу, сводилось к различию между серьезной публицистикой и общедоступной газетной или даже журнальной.
Эти рассуждения - или рационализация происшедшего - пришли, вероятно, позже. Под непосредственным же впечатлением от "шока", очутившись у "разбитого корыта", я инстинктивно ощутил, что своим воздержанием от сотрудничества в "Новом Журнале" я никому ничего не докажу и не "воздам", а только усугублю нанесенную мне обиду. Я пошел поэтому на то, на что обыкновенно не шел и не иду, - проглотил обиду, не забыв о ней. И по сей день не сожалею, что так поступил.
Я в общем не сожалею, что не отказался сотрудничать в "Новом Журнале" потому, что оно стимулировало мою публицистику - юридического, исторического, политического, "мировоззренческого" характера - и тем самым отвлекало от трудной и в общем монотонной жизни даже в Нью-Йорке, не говоря о Корнеле и Боулдере, которые, проведя почти всю жизнь в Москве, Петрограде, Париже, я воспринимал, как "ссылку" в глухую заштатную провинцию. Не скрою, что некоторые статьи мне и сейчас представляются выдержавшими испытание временем и заслуживающими внимания. Не стану перечислять всего напечатанного мною в первых 58 номерах "Нового Журнала" - редко с пропусками одной-двух книг, а иногда и с двумя статьями в той же книге.
Наиболее удачными я - и не только я - считал статьи о Ходасевиче, 3. Гиппиус, Сан-Францисском Уставе Объединенных Наций, ответ на анкету об отношении к посещению представителями парижской эмиграции, с бывшим послом Маклаковым во главе, советского посла Богомолова, рецензию-статью о книге английского историка русской революции, усвоившего взгляды Троцкого, - Эдварда Kappa: "Воздействие Советов на западный мир".
Но главной статьей, наделавшей шум в Париже в разгар войны, когда немцы начали терпеть поражение в России, а, по окончании войны - ив Нью-Йорке, была, конечно, статья "Правда антибольшевизма", напечатанная в "Новом Журнале" No 2 в 1942 году. Я вернусь к ней ниже, когда буду говорить о конце моего полуторалетнего пребывания в Боулдере. Здесь же ограничусь тем, что повторю сказанное после прочтения памфлета Милюкова. Если моему имени суждено удержаться в истории русской эмиграции после большевиков, оно скорее всего сохранится в связи с атакой на меня Милюкова, в которой он не считался ни с фактами, ни с собственными своими прошлыми убеждениями и высказываниями. Это было и неожиданно, и удивительно, особенно после того, как в течение полутора лет в 1938-1939 гг. мы с П. Н. в мире и согласии выпускали ежемесячно "Русские Записки". Нападение Советского Союза на Финляндию, повлекшее исключение СССР из Лиги Наций, повернуло лидера конституционно-демократической партии в {166} сторону агрессора. А нападение Гитлера на Россию побудило Милюкова в патриотическом рвении стать во фронт перед советскими достижениями и даже перед Сталиным.
До моего отъезда из Нью-Йорка вышло шесть книжек "Нового Журнала". В них напечатано четыре моих статьи, не считая двух рецензий и ответа на возражения. По поводу некоторых статей приходилось препираться с тем или другим редактором.
Другие - большинство - проходили без споров и трений, - как прошла "Правда антибольшевизма", вызвавшая со стороны Алданова, вместе с одобрением ее содержания, сочувственное замечание по поводу формы, якобы необычной для автора: каждому из разделов статьи предпослан был эпиграф. Посылал я статьи в "Новый Журнал" и из Корнела. Несогласия, возникавшие у меня чаще с Цетлиным, осложнялись тем, что их приходилось устанавливать, разъяснять и устранять путем переписки. Редакторы "Нового Журнала" поправляли меня не столько политически, сколько поучали - более учтивому обращению с особенно ценимыми ими авторами, которых они оберегали от того, что те или сами редакторы, называли "шпильками" и что я воспринимал, как явное покушение на свободу выражения своей мысли и оценки.