А наверху стон стоит, девки помирают со смеху:
- Дроля коровля, порты держи!
- На ручку, Естежинька!
- Мотня тяжела, вишь.
- Лезет, лезет! Ой, боюсь!
- Валится! Ну-ну-ну!
- О-ах! Ха-ха-а!
Только под вечер пришел пастух с реки, проспался на сыром-то песочке. Битый пришел, рожа в синяках, опохмелился и опять понес. Катался по полу на вытертой оленной шкуре, загагачивал бабам загадки, - чистая похабель. Бабы-то тоже хлебнули краем веселого, красные сидят, с хохоту валятся от Естегиных загадок:
- С вечера потопчемся, к ночи пошопчемся, в утре середка стала, - конец не стал, а оттого не стал, что ночесь пристал. Што-о? А-а!
И бабы закрывали платами лица и хохотали до поросячьего визгу.
- То про вас, про баб, про ваше дело. А, не знаете! Э, головы с опилком!
И отгадывал им сам Естега:
- Кваш-ня-а! Во! У-у! Я вас! Ху-ху!
Катался на шкуре, ногами кривыми сучил, язык красный срамной высовывал.
- А ну, другорядь! Коровушка пестра, титоцька востра, титоцька на боку, корова добра к молоку. А? А-га-га-а! Што думаите? Рукомойка - вот што! Ду-уры! Ху-ху!
Слюнявый, завалящий мужичонко Естега, а бабы вот липнут, как мухи на сахар, и чего в нем любо - не знает
никто. Ругают будто, плюются, а сидят, смотрят, слушают Естегину похабель.
- Тьфу ты, Гришка Распутин!
А сами подвигаются, небось, пакости слушать. И пива подливают, будто для смеху, а подливают.
- Вот змеино семя! Проклять! - ругаются в углу мужики. - Возжами погнать, толстозадых!
Подошел тут к бабам Епимах:
- Вот что-ко: вы не дуйте в бычий нос - свой на што дан? Пошли, паскуды, с глаз!
Взял Естегу за вороток, хотел маленько потрясти за давешнее, да заступились для праздника.
- Спусти человека, так и быть!
- Разве это человек? Глизда он - вот кто. Ему, суке, надо шкуру спустить, - испакостился и поскотину испакостит. Где у тебя стадо, душа с тела вон?
Пастух смотрел со страхом в смоленую бороду Епимаха и хватался за людей - "сохраните, не погубите!" Отстояли Естегу на этот раз, нужный человек на Шуньге.
Завалился пастух спать на поветь, да только захрапел - разбудили.
Бабы пришли из лесу, не могли двух коров доискаться - куда девались? Обежали верст пятнадцать, нигде ботала не слыхать - вот беда!
Зачесался пастух, загнусавил, вставать-то неохота:
- Знаю, где искать. Спас, да мой опас, - чего пужаться. Сами придут ужо. Ужо идите.
Ушли бабы. А под утро рев бабий пошел на всю Шуньгу. Нашли в логу у дальней делянки две туши, - задрал медведь обеих коров. У одной только вымя выел, не успел видно, или сыт был, а другая совсем объедена, - остатки в яме сучьем зверь закидал. И ботало - колоколец медный - сорван и в мох зарыт.
Одно слово, вышел праздничек, - веселье-то до добра не доводит.
Привезли в Шуньгу на подводах две задранных туши. Убивались бабы на всю деревню, и сбежался весь народ, стали судить-рядить. Смотрела на них с телеги искровавленным глазом корова. Вытащили тут с повети Естегу, шибко зубы начистили, - зачем хороводился с бабами, отпуск свой испортил. Содом стоял на деревне, - как теперь отпуск исправить, надо другого колдуна звать.
Матерый есть колдун на Устье, по всей Гледуни славен, Илья Баляс. Знает отпуска и на волка, и на медведя, и на всякого зверя; наговорить может и питье, и еду, и ружье, и всякую снасть; слова ему ведомы и на присуху, и на отсуху, и на прикос, и на прострел, и на огневицу, и на всякую болесть; икоту бабе, килу мужику умеет посадить и высадить; а также гладит Баляс хорошо - рука у него легкая, от ломоты и от всякой боли в нутре.
Коли, к примеру, рожать бабе - спросят у Баляса камешек наговоренный с банной каменки, положит баба в повойник и боли не знает.
Силен, хитер и зол Баляс: все знают, как килу всадил он секретарю устьинскому за одно слово нечаянное, - вором обозвал колдуна секретарь. Да и назвал-то позаочь, языки донесли. Плюнул тогда Баляс через огород секретарю и вышло с того худо: как стал секретарь через огород перелезать, кила-то и всадилась. Вот какой есть Баляс.
Все боятся Баляса, сыплют в кошель всяку всячину, богато живет колдун, на всю Устью первый хозяин. Поп и то боится - к первому заходит со крестом на празднике.
И задумали на Шуньге вызвать того Баляса, пускай отпуска прочитает на поскотине, зверя отведет. Все сказали согласно: надо наказать Балясу, чтобы ехал неотложно, заплатит ему Шуньга за беспокойство.
V
Василь Петрович мял в твориле глину, надо было чугунок в печку вмазать, по-городски хотел сделать, с крантиком. Глину брал в берегу, под тайболой, не простая попалась глина, с золотинками. Разминал в руке затвердевшие комья и все разглядывал те золотиночки.
Пришел к нему тут Аврелыч, по праздничному делу посидеть на крылечке, цыгарку выкурить.
Аврелыч, старый зверобой, ходил прежде в океан покрученником от кемского купца на нерпу, на лысуна, на заеча, - кормщиком долго стоял на старой парусной посудине. От палящих океанских ветров, от стужи, да от черного рому, который привозит на промысла норвежин-браконьер, побурело лицо у Аврелыча, порезали его глубокие кривые борозды. Крепкий, советный мужик почесть ему завсегда на Шуньге, зря шагу не ступит, слова не выпалит.
А когда говорил, щурил всегда голубые зоркие глаза, мелко дрожали от этого опаленные ресницы, будто уходили глаза в далекий серый дым, посмеивались, подразнивали. Вот и теперь.
Василь Петрович мочил в воде и крепко давил зеленоватый круглый голыш, разминался в руке камень, как сырой обмылок, мылилась от него вода в твориле. И опять подносил к носу Аврелыча:
- Гляди, право, золото!
Смотрели оба на мелкие желтые блесточки и все дергал губой Аврелыч:
- Хым...хым...
Любил хмыкать смешно, да стриженой губой дергал. Звали его оттого понаулично Хмычком.
И теперь вот, когда слушал Василь Петрович горячую речь, хмыкал все:
- Хым...хым...
Был у них спор. Василь Петровичу уж чудились сквозь тайбольную синь дымные фабричные трубы, слышался гомон приискового поселка и тонкий резкий визг лесопилки.
- Кабы золото - на золото кинутся сразу. Чугунку проведут, народу навезут с городу. Тут бы и нашей потеми конец.
- Хым...Чугунку! Тайболу-то тебе просекать на тыщу верст кто станет?