Он мог бы и не предупреждать меня о своем эпикуреизме к чаю: надо было только видеть, как он принимался за это дело, чтобы вполне убедиться в этом факте. Он положил в чайник почти втрое больше заварки, чем обыкновенно кладется на двух человек, и, наполнив кипятком чайник, тотчас же начал разливать в чашки чай, сохранивший весь аромат и нежный вкус свой без всякой примеси горечи. Когда мы выпили по чашке, он не стал выбрасывать остатки и не доливал снова чайник кипятком. В гостиную вошла пожилая женщина очень скромной и приличной наружности и унесла поднос со всем прибором, но вскоре она опять возвратилась и поставила перед нами чистые чашки и пустой чайник, чтобы снова заварить чай. Все это, конечно, пустяки, но как вспомнишь, сколько купеческих приказчиков вновь и вновь заваривают и пьют настои одних и тех же листьев, то подобные подробности становятся не бесполезными для наблюдателя, потому что служат признаками человеческого характера.
Разговор наш касался самых посторонних предметов и плохо поддерживался с моей стороны, некоторые особенности моего настоящего положения заставили меня задумываться. Была минута, когда наш разговор совсем прекратился и, как нарочно, в то же время гроза разразилась с большей яростью. Град пошел вместе с дождем и тяжело застучал в окна. Гром с каждым ударом становился оглушительней, казалось, потрясал весь дом до основания. Прислушиваясь к этим громовым раскатам, которые заполнили своими звуками все воздушное пространство над нашими головами, и перенося потом взгляд на невозмутимое лицо моего собеседника, лицо с запечатленным на нем спокойствием смерти, лицо, на котором не выражалось ни малейшего признака человеческих чувств, ничего такого, что показывало бы, что катаклизмы природы этой грозной ночи хоть немного поражали его ум или слух. Смотря на него, я невольно почувствовал какие-то странные ощущения: мне стало неловко, наше молчание показалось мне слишком тоскливым, у меня появилось неясное желание вдруг очутиться перед третьим человеком, с которым я мог бы обменяться словом или взглядом.
Маньон опять заговорил первый. Я воображал, что во время такой страшной борьбы природных стихий никто не может говорить или думать ни о чем другом, кроме грозы. Но он заговорил для того только, чтобы напомнить мне о нашей первой встрече в Северной Вилле. Кажется, его внимание так мало привлекала свирепая борьба стихий, как будто мирная тишина ночи не возмущалась ни малейшим звуком, ни шелестом.
— Смею ли спросить вас, сэр, — сказал он, — справедливо ли я опасаюсь, что мое обращение в отношении вас со времени нашей первой встречи показалось вам странным и даже невежливым?
— Разве я подал вам повод так думать? — спросил я, несколько озадаченный неожиданностью вопроса.
— Я очень хорошо заметил, сэр, что во многих случаях вы подали мне пример, стараясь покороче познакомиться со мной. Когда особа вашего звания удостаивает такой предупредительностью простого человека, как я, то она имеет полное право ожидать тотчас же угодливого и признательного ответа.
Зачем он остановился? Выскажет ли он свою догадливость, что моя предупредительность происходила от любопытства узнать о нем более, нежели сколько он хотел? Я ждал продолжения.
— Если я не отвечал на эту вежливость так, как вы имели право ожидать того, то это происходило потому, что я сам себе задавал вопрос: действительно ли мое присутствие, когда вы заняты молодою вашею супругой, так мало докучает вам, как вам угодно это показывать из снисхождения ко мне?
— Позвольте мне уверить вас, — сказал я, довольный, что он не подозревал меня, и вместе пораженный его деликатностью, — позвольте мне уверить вас, что я вполне умею ценить вашу скромность.
Не успел я произнести последних слов, как прямо над нашими головами раздался такой сильный удар грома, что я ничего не мог больше сказать, этот удар заставил меня замолчать.
— Если мое объяснение кажется вам удовлетворительным, — продолжал он твердым и решительным голосом, едва слышным из-за грохота страшного и продолжительного последнего громового удара, — то простите ли вы мне смелость, с которой я хочу поговорить с вами насчет настоящего положения в доме моего хозяина? То есть мне хотелось бы прежде узнать, не оскорбит ли вас эта дружеская смелость?
Я просил его говорить свободно, как ему угодно, и в душе искренно желал того же, не думая, однако, по этому случаю, будет ли он и о себе рассказывать так же свободно и смело? Мне становилось неловко, когда этот человек проявлял ко мне такую глубокую почтительность в разговоре и в обращении. По всему было видно, он был не менее меня образован, по обхождению и по наклонностям своим он принадлежал к высшему кругу, да и по рождению, может быть, также, потому что ничего не показывало противного. Стало быть, единственная между нами разница происходила от общественного положения. Я не настолько унаследовал от отца гордости касты, чтобы понять, что это единственное неравенство может заставить человека почти вдвое старше меня, может быть, гораздо сведущее меня, говорить со мной с такою почтительностью, как это до сих пор делал Маньон.
— Могу вас заверить, — продолжал он, — что хотя я крайне желаю как можно менее докучать вам в те часы, которые вы проводите в Северной Вилле, однако вместе с тем мне очень грустно такое отчуждение. Я хотел бы быть вам полезным, сколько это зависит от меня. По моему мнению, мистер Шервин вынудил вас принять несколько тяжелое условие, он подвергает слишком суровому испытанию ваши решимость и терпение, особенно же принимая в соображение ваши лета и звание. Таково мое мнение, и, следовательно, я счел бы себя счастливым, если бы мог помочь вам своим влиянием, какое имею на все семейство для облегчения этого периода ожидания и испытания. Сразу даже трудно сообразить, сколько у меня для этого средств.
Его предложение несколько изумило меня. Мне стало как будто стыдно вызвать теплоту и откровенные высказывания в том человеке, от которого я так мало ожидал их. Мало-помалу я стал менее внимателен к буре, разразившейся снаружи, и все больше и больше старался вникнуть в смысл его слов.
— Очень хорошо понимаю, что подобное предложение от совершенно постороннего человека, может быть, покажется вам странным и даже подозрительным. Объяснить это я могу не иначе, как попросив вас вспомнить, что я знаю супругу вашу с детства, что я способствовал развитию ее ума, помогал становлению ее характера и питаю к ней чувства почти как второй отец и, следовательно, не могу быть равнодушен к интересам человека, женившегося на ней.
Не было ли легкого дрожания в его голосе, когда он произнес эти слова? Мне так показалось, и я подумал: не проявление ли это человеческих чувств, которое впервые смягчило бы эти жесткие, как кремень, черты и оживило бы немного это невозмутимое, леденящее вас лицо. Если и было это проявление, то я слишком поздно уловил его, чтобы пытаться подметить его. Именно в это время он наклонился к камину и стал мешать угли. Когда же он опять повернулся ко мне, лицо его снова было так же непроницаемо и глаза все такие же жесткие, твердые и безжизненные.
— Притом, — продолжал он, — надо же всякому человеку иметь какой-нибудь предмет для любви. У меня нет ни жены, ни детей.., ни даже близких родственников, о ком бы я мог думать, нет никакой цели ни в обычных ежедневных занятиях, ни в одиноком чтении по ночам у этого камина. Наша жизнь не многого стоит, но все же она создана для чего-нибудь лучшего. Моя прежняя ученица в Северной Вилле теперь перестала быть моей ученицей. Я не могу прогнать мысли из головы, что заботиться о ее счастье и о вашем также может быть целью моей жизни, видеть двух людей в расцвете юности и любви, обращающих иногда на меня взор радости и благодарности за исполнение какого-нибудь желания… Ведь бывают же наслаждения, которые так легко достаются людям! Все это покажется вам странным, непонятным, но если бы вы были в моих летах и находились в моем положении, то поняли бы меня.