Над Поздняковым, казалось, над самой головой, пел жаворонок. Но разглядеть его в вышине было невозможно, как ни всматривайся. За спиной еле слышно шелестело выколашивающееся зеленое поле пшеницы. Неподалеку от того места, где сидел Иван Сергеевич, в траве чернело большое пятно голой земли и были заметны заросшие следы трактора. Шрам на земле остался от солярки. «Теперь года три не зарастет! – с горечью подумал Иван Сергеевич. – А сколько я таких ожогов оставил?» Ему стало стыдно сидеть рядом со шрамом. Он поднялся и пошел дальше. По краю поля пшеницы росла трава: колючий осот, пырей, полевая гвоздика, синели васильки среди молодых стеблей пшеницы. Все это Иван Сергеевич видел тысячи раз, но никогда еще не всматривался в них так пристально, никогда ему не были так дороги эти неброские цветы, никогда не казались такими милыми в своей простоте, никогда не был так приятен запах трав! Хорошо! Вспомнилось детство, вспомнилось, как взял его однажды в поле отец: ездил он за травой. Как необычно пахуча была скошенная и подсушенная на солнце трава! Как приятно было лежать на возу, слушать поскрипывание гарбы, смотреть на покачивающуюся внизу спину лошади и дышать пряным запахом травы. Как давно это было! И ведь сохранилось в памяти, удержалось! Значит, недаром было!
Врач, друг друга сына, сдержал свое слово, устроил Ивана Сергеевича в больницу. И стал его лечить. В палате с Поздняковым лежало четверо больных. Их тоже лечили, но болезнь у них была другая. Один говорил, что простудился сильно, оттого и грудь заболела, другой считал, что у него осложнение после гриппа, а третий рассказывал, как он поднял мешок картошки и в груди у него что-то оборвалось, голос пропал. Только четвертый, Николай Кондратьевич, в разговор не вступал, как-то брезгливо смотрел на тех, кто рассказывал о своей болезни, и насмешливо улыбался. Он почти все время лежал в постели, читал книгу или тоскливо смотрел в открытое окно. Иногда, задумавшись, он бормотал: «Тоска. Ну, тоска!» Бормотал тихо, но Ивану Сергеевичу было слышно. Кровати их стояли рядом.
Когда Позднякова в первый раз привели в палату и указали на свободную кровать, Николай Кондратьевич кинул на него брезгливый взгляд и отвернулся к окну. «Страдает малый! – сочувственно подумал Иван Сергеевич. – Ишь, холеный какой, а не уберегся!»
Однажды на жестяной слив окна палаты сел голубь. Окно было открыто. Больные замерли, стараясь не спугнуть птицу. Голубь переступил с ноги на ногу, царапнул коготками по жести. Покачивая головой, внимательно разглядывал палату круглым глазом. Николай Кондратьевич лежал с книгой на кровати. Он осторожно опустил руку на пол, нащупал тапок и резко швырнул его в окно. Голубь присел, пригнув голову, сорвался с места и зашумел крыльями.
– Стерва!.. – выругался Николай Кондратьевич.
«Вот так интеллигент! – крякнул про себя Иван Сергеевич. – От тракториста такое не часто услышишь!» Поздняков почувствовал себя неудобно, будто бы это не Николай Кондратьевич, а он выругался при детях.
О своей болезни Иван Сергеевич не любил говорить, но когда у него спросил тот, что надорвался мешком с картошкой, что у него врачи нашли, ответил:
– Рак…
В палате сразу стало тихо. Даже Николай Кондратьевич повернулся к Позднякову, и в глазах у него появилось что-то новое, скорее не участие, а любопытство.
– Ну и как ты? – спросил он.
– Что как? – не понял Иван Сергеевич и извинительно улыбнулся.
– Ну, чувствуешь себя? Болезнь-то знаменитая!
– Болит, – вздохнул Иван Сергеевич. – Вот тута болит, – пощупал он грудь ладонью.
– Ну, это понятно! А душа-то как? Душа на месте?
– А что душе-то? – улыбнулся Иван Сергеевич. – Душа на месте, что ей сделается!
Больные молчали, и молчали так, что чувствовалось, разговор этот им неприятен, но прервать Николая Кондратьевича не решались. Поздняков знал, что больные не любят того и почему-то побаиваются.
– Ну, как же! – Николай Кондратьевич начал раздражаться. – Ты уйдешь, а вот это все кругом, – он развел руки в стороны и потряс ими, – останется! Ветер будет листочки шевелить, – указал он на окно. – Голуби будут на окошко садиться! Баба твоя с другими будет любезничать! А тебя не будет, понимаешь, не будет! Не будет! Это ты понимаешь?
Николай Кондратьевич кричал, поднявшись над подушкой, и тряс головой. Ивану Сергеевичу стало жалко его, захотелось успокоить, но он не знал какие слова сказать. Будь на месте Николая Кондратьевича коростелевский мужик, он нашел бы слова, успокоил, а тут городской, начальник, видать, ляпнешь что-нибудь не так, обидется, и Поздняков молчал.
– Ну, дошло? – Николай Кондратьевич упал на подушку затылком, но продолжал смотреть на Ивана Сергеевича.
Поздняков решил, что он ждет ответа, и сказал, стараясь говорить как можно ласковей, чтобы не раздражать Николая Кондратьевича:
– Но другие-то будут…
– Другие… – засмеялся Николай Кондратьевич над глупостью Позднякова. – То другие, а тебя-то не будет! Тебя… вот этого-то, вот этого…
– Не будет, – ласково подтвердил Иван Сергеевич. – Когда-то помирать надо… Бессмертных-то нет…
– А-а! Что с тобой толковать! – устало отвернулся Николай Кондратьевич. Так он лежал несколько минут, потом снова взглянул на Позднякова, взглянул, как показалось тому, с любопытством и пробормотал, усмехнувшись: – Платон!
К вечеру, когда солнце ушло за высокий дом, Николай Кондратьевич, кряхтя, поднялся, взглянул на Ивана Сергеевича и сказал:
– Пойдем, что ль, разомнемся! Подышим!
Он начал одеваться, не глядя на Позднякова, будучи уверен, что тот тоже собирается.
Они вышли на улицу, и пошли по широкой заасфальтированной тропинке мимо пыльной кирпичной стены пятиэтажного больничного корпуса с правой стороны. Слева был сквер. Листья на деревьях еще по-весеннему свежи. Трава нежная, ярко-зеленая. Тихо. Слышно только, как лениво перебрасываются словами два парня, нагружая машину белыми узлами простынь. Иван Сергеевич и Николай Кондратьевич шли молча, друг на друга не смотрели. Поздняков ждал, когда заговорит хмурый спутник. Ведь недаром же он пригласил его на прогулку.
– У меня тоже рак… – наконец заговорил Николай Кондратьевич. – И у соседей наших тоже, – добавил он, потом продолжил раздраженно: – И ведь знают, знают! И темнят, себя обмануть стараются! А толк-то, толк-то какой от этого!
– Может, им легче так… – тихо ответил Иван Сергеевич.
– Легче! – усмехнулся Николай Кондратьевич. – А что же ты?..
Он не договорил, но Поздняков его понял.
– Да срок, видать, пришел… Чего же маяться?
– Вот я и спросить у тебя хотел… Ты теперь знаешь, что жить осталось с гулькин нос, и тебе, я вижу, не страшно умирать… Срок, говоришь, пришел! Ну а жил-то ты зачем? Зачем жил-то?
– Как зачем? Жил, и все… Детей растил… Трое у меня! Внуки есть! Игорек в первый класс ходит… Работал… Землю пахал…
– Пахал! В том-то и дело, что всю жизнь пахал, а счастье, радость хоть видел? Знаешь хоть, что это такое?
– Счастье… – задумался Иван Сергеевич и вспомнил, как ждали они с женой первенца, как в том же году переехали в новую избу, вспомнил кудрявые серебристые ветлы возле калитки, желтое волнующееся поле, ровный стрекот комбайна… – А ты женатый? – спросил он, вспомнив, что к Николаю Кондратьевичу в больницу никто ни разу не приходил.
– Был… – буркнул тот, – Давно уж…
– Не ужились, значит… А у меня баба хорошая! И девки тоже ничего живут! А сын вообще, дай Бог каждому… тут он, в столице! В школе, директор…
– Сын, девки! А сам-то, сам-то был счастлив?
– А как же! Сын, говорю, директором! И девки дружно живут…
Сын Сергей почти каждый день навещал Позднякова. Часто приходил вместе с женой Ириной и шестилетней дочерью Светланой. Ира тоже работала учителем. Они были в отпуске и никуда не поехали, чтобы почаще бывать с отцом. Когда пришел срок Ивану Сергеевичу выписываться из больницы, Сергей привез его домой, привез на такси как генерала, прямо к подъезду. Поздняков после лечения чувствовал себя хорошо. Боль в груди рассосалась, успокоилась, лишь изредка напоминала о себе. «Поживу я еще! Поживу! – бодрился сам перед собой Иван Сергеевич. – Курносая потомится, ожидаючи!» Ира к их приезду приготовила стол. Поздняков, посмеиваясь, рассказал, как Николай Кондратьевич выспрашивал у него о счастье, как маялся. Видать, не сумел жизнь построить, хоть и при должности хорошей был, и бабы, говорит, его любили, а ослабел, навестить в больнице некому. Вот и начал томиться, зачем жил, да так ли жил?