11
...И тогда все в этой запутанной истории встало на свои места.
Нет, пока будет жив человек, никакой искусственный интеллект не способен заменить мысль, таинство рождения которой сокрыто в бездонных галактиках и "млечных путях" нашего мозга. Мы можем только констатировать рождение мысли, но никак не сыскать ее истоки!
Я отложил в сторону томик Булгакова, но Мастер продолжал оставаться рядом со мной, - невидимый, неощутимый, как свет и тень, но тем не менее реально живший в мыслях, он подсказывал, куда идти и что делать.
Славно, что не оказалось дома Наташки, иначе увязалась бы вслед, а время позднее, хотя часы едва отстучали восемь, да ведь осень - глухая пора ранних сумерек и плотных ночных часов. "Любимая пора философов и стихотворцев", - подумал я.
Не спешил, не поторапливал себя, ибо мысль продолжала работать, очищаться от плевел сомнений и неясностей, рожденных этими сомнениями, хотя ноги просто-таки сами несли в прихожую...
Но нет, я сдержал страсти, бушевавшие в душе. Сварил крепкий кофе (бессонная ночь обеспечена, это точно), не присаживаясь, стоя у окна, выпил, и ветви растущего буйного клена царапались в стекло, как запоздавший путник в ночи просится на постой. Сколько мне случалось повоевать, отстаивая клен от погибели, от вездесущих любителей солнца, готовых рубить живую плоть дерева, но отстоял, и теперь вот эти веточки точно просились в летнее тепло дома...
Как это я сразу не сообразил, что он просто не мог очутиться в стороне, не быть непричастным к этому всему, ведь происходило оно в его кругу, пусть и отринувшем его в свое время и не позволившем больше выйти на знакомую орбиту. Он все равно оставался рядом, соприкасаясь с тем миром, что был некогда и его миром: поддерживал связи, появляясь в гостевой ложе престижных состязаний, что проводились в Киеве, и где быть нужно, был непременно, чтоб не забыли окончательно, это с одной стороны, с другой - чтоб видеть и знать, кто на что способен и кто может пригодиться. И с его присутствием как-то свыклись, позабыли случившееся, хоть и не позволили возвратиться на круги своя, но и не отвернулись раз и навсегда. Наверное, такова суть человеческой натуры: не держать зла! Или наше равнодушие - моя хата с краю - тому первопричина?
Но я ведь тоже с ним здоровался, пускай не за руку, как в прежние времена, когда мы выступали в сборной республики на Спартакиаде народов СССР, а так - кивком головы. Но разве с годами я сам не стал даже перебрасываться с ним словом-другим, ничего не значащими, но свидетельствовавшими если не о полной реабилитации, то по меньшей мере определенном забвении прошлого?
Что ж тогда - век помнить дурное? А если оно стряслось в недобрую минуту душевной слабости и человек понес жестокое наказание - расплатился за грех?
Нужно быть твердым, но легко ли быть твердым?
Не юли, парень, не ищи оправданий, сказал я себе. Было более чем достаточно настораживающих деталей, цена каждой - нуль в базарный день, но если сложить, суммировать, и проанализировать, разве не связались бы они в цепочку, откуда уже был один шаг к пониманию нынешней сущности человека. Помнишь, однажды ты увидел его в фойе кинотеатра "Киев" разговаривающим запросто с белокурым красавцем, чей послужной список деяний, по-видимому, даже милиция со стопроцентной ответственностью и полнотой не могла бы составить. Нет, он не стоял рядом с ним и не демонстрировал дружеские отношения, только вскользь обменялись быстрыми фразами и разошлись в стороны. Ладно, согласен, что у белокурого была слабость - спортивные именитости, он любил крутиться на состязаниях и здороваться со "звездами" - не все ведь были осведомлены о его "профессии". Другой факт: ты увидел его в компании профессиональных картежников, промышлявших в поездах, тебе в свое время довелось ехать с одним из них в двухместном СВ из Москвы. Или взять близкую дружбу с сынком высокопоставленного деятеля, балбесом и наглецом, пьяницей и вымогателем - ты-то еще по университету знал о "моральных" высотах подонка. Разве это - не звенья одной цепи?
И тем не менее ты, Романько, здоровался с ним, он иногда позволял себе хвалебные слова по поводу твоих статей. Согласен, его мнение не представляло для тебя ценности, но ты ведь самодовольно кивал головой...
Вот так-то, старина...
Я оделся, выключил свет в прихожей и уже шагнул было за дверь. Да остановился и после коротких раздумий возвратился ("Неудача? А, будь что будет!"), снова включил свет, нашел под зеркалом на столике листок из блокнота и написал: "Натали! Буду чуть позже, решил встретиться с одним старым знакомцем и кое о чем с ним поговорить. Это Николай, Турок, я тебе о нем как-то рассказывал - бывший боксер. Не засыпай, дождись меня. Целую. Я".
И лишь после этого с чувством исполненного долга захлопнул за собой дверь и лихо сбежал по лестнице, в темноте наугад попадая на ступеньки сколько живу здесь, столько помню: горит свет днем, при ярком солнце, и отсутствует ночью, по-видимому, с целью экономии.
Я пошлепал по лужам вниз - по Андреевскому спуску. Редкие фонари, раскачивавшиеся под порывами ледяного ветра, скользкая, неровная мостовая, старательно переложенная умельцами в годовщину 1500-летия Киева, уже успела кое-где просесть, и ручейки, стекавшие сверху - с Десятинной и Владимирской, завихрялись в крошечных омутах всамделишними водоворотами. Зловеще смотрели неживые окна пустующих домов, и за ними чудилось движение, нечистая сила, а скорее всего шевелились бездомные бродяги, плясавшие рок для "сугреву". До домика Булгакова я не доскользил, а свернул влево, на Воздвиженку; она и вовсе была запущенной, лишенной каких бы то ни было признаков жизни - многие домишки зияли провалившимися крышками и выбитыми окнами, их собирались реставрировать, а пока они должны были окончательно умереть, чтоб потом восстать из пепла: пожары здесь не редкость. Я миновал Трехсвятительскую церквушку с чистыми, светящимися свежей белизной стенами, где когда-то вошел в "мир божий раб Михаил, сын Булгакова". Явился, чтоб рассказать людям то, чего они не знали ни о себе, ни об окружающем их мире, рассказать с единственной целью - сделать людей лучше и счастливее; но самому ему познать счастье не удалось потому, по-видимому, что некто, кто был нашей совестью, нашим недостижимым идеалом и нашим пророком, воспротивился появлению еще одного пророка...
Я пересек блестевшие в свете уличных фонарей трамвайные пути, покарабкался по крутой, разбитой и размытой брусчатке Олеговской. Идти сюда оказалось еще труднее, чем ехать на автомобиле, - однажды пришлось, не по своей воле, естественно, вползать на "Волге" вверх, разыскивая районную ГАИ.
Он обитал здесь, во вросшем в землю, покосившемся на один бок деревянном с мансардой домике, спрятавшемся в густом, буйно заросшем по причине давнишней заброшенности саду.
Калитка была распахнута, и в глубине, за голыми кустами и деревьями, чуть-чуть светилось окошко.
Тишина давила так, что, казалось, распухли уши.
Пожалуй, впервые у меня возникло сомнение: зачем я здесь? На душе было неспокойно, но виной тому скорее всего ненастная погода, затерянность и таинственность этого глухого подворья, откуда даже собаки сбежали.
Что он может мне сказать?
Что знал всю подноготную?
А почему он должен был мне докладывать?
Сомнения, конечно же, не укрепляли моей решимости, и она таяла с каждой минутой.
Я решительно пресек колебания, на ощупь двинулся по тропинке, осклизлой и крученой, на тусклый огонек.
Тяжелая, тоже вросшая в землю вместе с домом дверь была заперта изнутри. Звонка не нащупал и стукнул в набрякшую, мокрую доску раз, другой, но никто не спешил открывать, и я грохнул посильнее, потом затарабанил нагло и требовательно - испугался, что мне вообще не откроют: хорош я был бы тогда со своими сомнениями и выводами, со своими страхами и опасениями. Вот бы Салатко посмеялся над доморощенным Шерлоком...
Что-то кольнуло в сердце, когда я вспомнил Леонида Ивановича - в общем-то нарушал данное ему слово...