- Там не копейки - миллионы.
- Не все ли равно?
- С точки зрения закона злом является присвоение и чужой копейки, и миллионов. Но это не означает, что люди, следящие за соблюдением законов, подходят к делу формально, нечувствительны и глухи к страданиям, как это иногда про них можно услышать. Собственно, и то, что называется злом сегодня, в будущем может оказаться добром или же было уже когда-то добром в прошлом. Слова и понятия изменяются точно так же, как и люди. Даже такое страшное слово, как "убийство", можно квалифицировать по-разному.
Кажется, они счастливо избежали заманчивого сверкания театра, не дали праздничной толпе затянуть себя к гостеприимному входу, незаметно пошли вокруг сквера, затем оказались уже и в самом сквере, мокрый песок скрипел у них под ногами, хлюпал дождь в широкой чаше фонтана, стекал разноцветными слезами по выгнутым спинкам расставленных в сквере скамеек. Наталкина рука, которую выше локтя осторожно держал Твердохлеб, была теплой и какой-то вроде доверчивой.
- Я не люблю вспоминать следствия, дела, процессы, - продолжал он говорить, потому что Наталка молчала, а ходить под дождем и молчать обоим как-то не получалось, тогда они станут похожими на пенсионеров или на рассорившуюся семейную пару. - Но один суд... Он не исчезает из моей памяти вот уже много лет... Быть может, и юристом я стал именно благодаря ему, хотя тогда еще не думал об этом, да и никогда, кажется, не думал... Разве ты думала, скажем, стать радиомонтажницей?
- Я хотела стать актрисой.
- Актрисой?
- А что? В школе я играла во всех пьесах! И тут бы не провалилась. Сочинение написала лучше всех, устные - тоже. А на этюдах меня зарезали.
- Может, сядем? - предложил Твердохлеб.
- Все равно мокнуть! - легко согласилась Наталка.
Они сели, и теперь он чувствовал тепло не только ее руки, а как бы всего тела, потому что Наталка прильнула к нему, стала еще меньше, тоньше и, пожалуй, впервые за все их знакомство - доступнее.
- Я тогда учился в ремесленном, - глухо начал Твердохлеб, и от этих его слов Наталка ожила, встрепенулась, ее маленькое личико с интересом приблизилось к его глазам.
- Ты? В ремесленном? Где? В каком?
- Ну, это давно. На трамвайного слесаря. Собственно, я могу быть слесарем хоть сегодня... А тогда еще только учился. А ты ведь знаешь, как в ремесленном. Только и думаешь: куда бы рвануть! Мы бегали и в кино, и на базар, и на Днепр, и на стадион, и просто так... А тут кто-то из хлопцев услышал о суде и - айда в суд! Айда - так айда! Оказалось: убийство. Людей страх, мы уже насилу втиснулись. Надо бы нас туда не пускать, но никто не задержал. Так оно и вышло... Ну, мы-то в суд бегали и прежде... Так, для развлечения. Глупые были, не понимали страданий. Ибо что такое суд? Человеческая грязь, человеческое несчастье... Преступники в большинстве случаев - это самые несчастные люди... Разве я мог это тогда знать? Ну, а на самом суде... Как в Библии. Каин убил Авеля. Мать - вдова. Муж погиб на войне. У нее два сына. Младший - хороший парень, строитель, прекрасный работник, уже чуть ли не Герой Соцтруда. А старший не вылазит из тюрьмы, какой-то выродок, пьянчуга, бандит. После последнего срока возвращается к матери, пьяным встречает младшего своего брата, ссора, он бьет брата ножом прямо в сердце - смерть.
Суд идет целый день, но что здесь судить? Убийство при отягчающих обстоятельствах, убийство преднамеренное, из хулиганских побуждений, из бессилия, вызов обществу и всему самому святому. Убийца вел себя на суде нахально, словно бы и не брата родного убил, а врага. Ну что с таким? Суд долго совещался, но приговор был уже у всех на устах: смерть убийце! Все, кто был в зале, встретили приговор аплодисментами. Я тоже хлопал в ладоши изо всех сил. Все поднялись со своих мест, одобряя справедливый приговор. Но только в первом ряду сидела одна женщина. Мать этих двух, таких неодинаковых сыновей. Ну, я тогда был молодой и глупый, и ничего не понимал. Побывал на суде, будто в цирке. Был и забыл, вспомнилось уже потом, когда учился на юридическом, когда поумнел, когда увидел, что такое жизнь, тогда вспомнил тот суд, уж не знаю почему и как, но я уже не мог его забыть. Я вспомнил мать, которая сидела опустив голову, когда над ней хлопали ладонями чужие люди, увидел с дистанции лет и своего жизненного опыта эту дико несчастную и одинокую женщину, и ужас овладел мной, может быть, так же, как тогда этой матерью. Я подумал о том, какой одинокой должна была она быть после гибели своего мужа. Но у нее оставалась надежда и радость: сыновья. Теперь случилось самое страшное: сын убил сына. Суд, закон, наказание. Общество не прощает. А она, мать? Спросил ли ее кто-нибудь? Выслушали ли ее мнение в процессе судебного заседания? Подумали ли о ней, о ее судьбе, о ее нечеловеческом одиночестве, на которое обречена она теперь, после такого приговора? Потому что даже сын-убийца все же остается для нее сыном, единственным близким существом на свете, ее кровью - самой проклятой, но и самой дорогой.
Я буду помнить этот суд, пока живу. Когда я вспомнил о нем? Когда сумел увидеть то, чего не мог видеть тогда из-за своей глупости, своего мальчишества, незрелости и душевной черствости? Не знаю. Теперь я часто думаю: может, лучше бы убили меня, чем убивать других? Я никогда не могу привыкнуть к чужим смертям и часто думаю, что легче было бы умереть самому...
И удивительно: я ведь поначалу забыл и о том суде, и о той несчастной матери, как-то оно не зацепилось ни в памяти, ни в сердце, исчезло бесследно, а потом внезапно родилось снова, встало перед глазами, но уже просветленное пониманием, опытом, еще чем-то, чего не могу даже выразить.
- А ты не пробовал найти эту мать? Уже когда сам стал юристом.
- Нет, не пробовал. А что бы я ей сказал? Что мы и дальше будем судить чьих-то детей? У меня такое впечатление, что преступники - как дети. Уже он седой, вроде бы солидный, уже у него самого внуки, а начни следствие - и появляется его мать. И все матери хлопочут, просят, плачут. Ужас! Люди даже не предполагают, как трудно стоять на страже закона.
- Бывает еще труднее, - шмыгнула носиком Наталка.
Твердохлеб, не уловив насмешливости в ее голосе, встрепенулся:
- Кому еще труднее?
- Тому, кто сидит под холодным дождем. Ты забыл обо мне, - напомнила ему Наталка.
- Прости... Я редко бываю таким... Как-то оно само получилось.
- Как дождь? Ты, наверное, родился под дождем, и тебе все равно, а я вся дрожу. Знаешь что? Ты мог бы меня проводить?
Он обрадовался, растерялся и испугался.
- Проводить? Но ведь я... Уже не раз...
- Ну, до метро. Тут недалеко.
- До метро? - разочарование его было таким неприкрытым, что Наталка пожалела Твердохлеба и мягко пожала ему руку.
- До метро, а там будет видно. Идет?
Они почти бегом бросились к входу в метро, долго отряхивались в теплом укромном уголке, не подходя к эскалатору, когда же Наталка слишком уж выразительно посмотрела в ту сторону, Твердохлеб несмело кашлянул:
- Кхе-кхе, так, может, я хоть в метро с тобой?
- Тебе не обязательно спрашивать моего разрешения, чтобы кататься в метро, - засмеялась она.
- С тобой - это не кататься. Это - с тобой.
- А не поздно?
- Для меня такого понятия не существует.
- И никогда не существовало?
- Сейчас это не имеет значения.
Они уже стояли на ступеньках эскалатора, который с едва слышным тарахтением вез их в глубокое тихое подземелье.
В вагоне оба молчали. Пассажиров было немного, все промокшие под дождем, но не настолько, как Наталка и Твердохлеб. Это делало их как бы тайными сообщниками, и Наталка взглядом показывала Твердохлебу, как они, промокшие до нитки, выделяются этим среди всех. Неужели только этим?
Он провожал ее от метро до трамвайной остановки и там стал жаться-мяться, выказывая молчаливое намерение ехать с ней еще и трамваем.
- Ты все же хочешь увидеть мою гостинку?