Твердохлебу чай попал не в то горло, он закашлялся. Что там о ком-то, о каких-то судах-пересудах, ежели сегодня нужно судить его! На выручку пришел Ольжич-Предславский, который никогда не допускал, чтобы последнее слово оставалось за Тещиным Братом.
- Глагол "судить", - поучительно промолвил он, разглаживая на коленях салфетку, словно был на дипломатическом завтраке, - неоднозначный, и об этом не следует забывать. Мы имеем слова "судить" и "осуждать" (поведение), "суд" и "выносить суждение", то есть можем проследить ярко выраженные не только юридические, но и эпистемологические коннотации[11]. И я не понимаю... Я не...
Тещин Брат смотрел на него как на девятое чудо света.
- Объяснил! - радостно крякнул он. - Просветил темную массу коннотациями! Вот что такое мудрость, Федор! А ты увяз в своей ничтожной практике. Теории нам не хватает! Светочей! Ты, Мальвинка, вчера какого-то там светоча в опере слушала? Прискакал из Москвы, осчастливил?
Вот оно, начинается. Твердохлеб сжался, ожидая удара.
- Мама хотела еще и меня туда затащить! - засмеялась Мальвина.
Теща с достоинством встретила этот натиск.
- Явления искусства не рождаются ежедневно, - спокойно объяснила она, и нельзя людей судить за это...
Твердохлебу показалось, что при этом Мальвина Витольдовна бросила взгляд на него. Может, и не было этого взгляда, но слова "нельзя судить" предназначались ему тоже. Прощение. Судить - не судить. Всего-навсего глагол. Утешимся и успокоимся. Осуждать - осудить. Кто же осудит человека, который хочет осуществить свое естественное право быть счастливым?
А он даже не хотел, а только попробовал. Неуклюже и неудачно.
Завтрак закончился благополучно, и день прошел тоже благополучно, а в понедельник с утра Твердохлеб намеревался пойти к Савочке и заявить: увольте меня от телевизоров, на "Импульс" не могу! Савочка, ясно дело, ответит: "Сынок, у нас не убегают. Некуда. Мы на краю". Тогда что?
Савочки не было. Снова в больнице. С Нечиталюком говорить - все равно что пробираться по кротовинам. Одно слово скажет, а два - намеки. И фальшивые утешения: "Старик, не нужно драматизировать события! Бери пример с нашего шефа!" А сам побежит к Савочке в больницу и накапает. Гоголь говорил о таких: "Они наполняют ябедой департаменты".
Ах, как тяжело было Твердохлебу!
А жизнь продолжалась, и что ей до чьего-то там настроения или трагедий. Пришел Луноход (он входил в группу Твердохлеба), уселся, долго сопел, затем пробубнил:
- Нашел лаз к Борисоглебскому.
Твердохлеб промолчал.
- Можно прищемить самого Борисоглебского, - заорал Луноход так, что уже не сделаешь вид, будто не услышал. К тому же притворная глухота - это козырь самого Лунохода.
- Не слишком ли высоко? - поинтересовался Твердохлеб.
- А что? Влюбляться - так в королеву.
- Ну, любви я тут не вижу. Неразумную поспешность - да.
- Не слышу! - крикнул Луноход.
- Мы договорились, - не повышая голоса, говорил Твердохлеб. - Мы договорились как? Начинать с самого малого, идти от начал, терпеливо искать ниточку, которая выведет к клубку. А ты сразу на самую гору! Еще за генерального директора бы взялся.
- А что? Я могу и за генерального! Видел, где у них мастерская "Бытрадиотехника"? Напротив проходной "Импульса"! А кто разрешил ставить ее там?
- Хорошо, - спокойно посмотрел на Лунохода Твердохлеб. - А кто запрещал? Может, это для удобства.
- Чьего, чьего удобства? - захохотал Луноход. - А ты обратил внимание, какая это мастерская? Точно под корпуса "Импульса". Уменьшенная копия. Та же архитектура, те же строительные материалы, даже электрические часы над входом такие же. А министерства разные!
- Не вижу в том ничего плохого. У тебя есть факты?
- Открыли у себя под боком лавочку и отпускали там за полцены телевизоры, оформляя их как отремонтированные из безнадежных.
- У тебя есть доказательства?
- Есть версия! А доказательства будут!
- Принесешь мне доказательства. Версии можешь оставить себе, Твердохлеб поднялся, подошел к Луноходу. - Я не мог тебе этого сказать, но теперь скажу, пользуясь тем, что на некоторое время возглавляю группу, ну, ты сам понимаешь. Нельзя поддаваться эмоциям. Эмоции заводят нас слишком далеко. А как юристу скажу тебе: эмоции скрывают от нас сущность важнейших конституционных гарантий. Закон говорит, что для того чтобы преступление было наказано, оно должно быть несомненным. Любое сомнение должно быть истолковано в пользу подследственного. Ты это знаешь, но не хочешь принимать во внимание. Позволь, я скажу тебе еще одно. Мы не в одинаковом положении я понимаю. У тебя большая семья, тебе трудно, у тебя и времени столько нет, и таких возможностей, как у меня... Короче: кто из нас читает вождей революции, не только готовясь к политинформации? Лекторы, пропагандисты имеют время и возможности, которых не имеешь ни ты, ни другие наши товарищи. Но это преамбула, как выражаются дипломаты. Ближе к сути. У Маркса есть мысль о том, что жестокость характерна для законов, продиктованных трусостью, потому что трусость может быть энергичной, только будучи жестокой. Ты улавливаешь суть? Необходимо остерегаться энергичности, вызванной трусостью.
Луноход на этот раз не притворялся, будто недослышал. Маркса надо слышать, но, кроме Маркса, здесь был еще этот Твердохлеб с его теориями, которые способны только затормаживать механизм следственного действия.
Он хлопнул дверью, бормоча:
- Ахинея и белиберда! Ахинея и...
Твердохлеб грустно улыбнулся. Ленин говорил, что кроме закона есть еще культурный уровень, который никакому закону не подчинишь. Самые лучшие законы теряют свою силу в неопытных, грубых или недобросовестных руках. Зачем Савочка набрал себе таких людей, как этот Луноход? Твердохлеб жалел, что не крикнул ему вдогонку: "Быть справедливым не значит быть глупым!" Пусть притворится, что недослышал, но пусть знает.
Вспомнились насмешливые слова Тещиного Брата: "Все хотят судить!" Если бы кто-нибудь знал, какая это тяжкая ноша. Нечеловечески тяжелая. Судья каждый раз судит прежде всего самого себя, а уж потом обвиняемого. Где граница выносливости человеческой души, и где брать силы, чтобы всю жизнь постоянно делать страшный выбор между дозволенным и недозволенным? Не потому ли у всех прокуроров, которых знал Твердохлеб, его всегда поражала какая-то особая изможденность на лице. Кожа лица стареет у них, как у женщин, обесцвечивается, высыхает, мертвеет от того адского пламени, которое сжигает сердце, приближенное к болям и несчастьям мира, на недозволенное расстояние. Никто этого не понимает, и прокуроров не любят. Даже Лев Николаевич Толстой, этот, может, самый справедливый из писателей, для прокурора в "Воскресенье" нашел только слова пренебрежительные. А чего же ты хотел? - спросил себя Твердохлеб. Литература всегда считалась прибежищем свободы, поэтому настоящие писатели не могли благосклонно относиться к тем, кто отбирает эту свободу у людей. Поэты не воспевали меч правосудия, а находили для него только такие слова: "О, сколько тусклой скуки в сверкании меча!"[12] Не было и не будет в книгах героического образа тюремного надзирателя. А судьи - либо гоголевский Ляпкин-Тяпкин, бравший взятки "борзыми щенками", либо судья Бридау у Рабле, который выносил приговоры, метая игральные кости.
И среди этих безнадежно горьких мыслей внезапно прозвучал телефонный звонок, который возвестил освобождение из плена печали. Все звонки одинаковые, но этот был особенный. Твердохлебово сердце, которое уже почти умирало, встрепенулось, ожило, засмеялось, он схватил трубку и, еще когда она летела к нему навстречу, крикнул в пространство возбужденно и радостно:
- Я слушаю!
- Это Твердохлеб? - спросила трубка Наталкиным голосом, в котором улавливалась едва заметная насмешливость, улавливалось издевательство, а может, и пренебрежение, и Твердохлеб вмиг погас, помрачнел и тусклым голосом подтвердил: