Но чтобы такой вот странный и печальный финал, бессмысленно-трагический финал?
На всякого мудреца довольно простоты. Старое, к сожалению, вечно актуальное предостережение...
Шнурре примчался в гестапо лично. Он не полагался на тех не в меру ретивых болванов, которые только и знают, что хватать людей без разбора и упрятывать их в тюрьмы. На штурмбанфюрере был серый гражданский костюм, серое ворсистое пальто, мягкая шляпа, которую он снял, вбежав в комнату впереди зондерфюрера, в уже полутемную комнату, где Гордей Отава сквозь сумерки пытался рассмотреть внутреннюю гестаповскую тюрьму, погруженный в свои невеселые думы. Быть может, профессор Шнурре снял свою мягкую шляпу (просто диву даешься, как это он ухитрился довезти из самой Германии неизмятой такую мягкую шляпу!) из уважения к своему коллеге профессору Отаве, а может, просто потому, что вспотел, пока взбирался на четвертый этаж, ибо он не мог спокойно подниматься по ступенькам, зная, что здесь ждет его герр профессор, ждет или не ждет, - быть может, он и не ожидал поддержки, совершенно случайно, вероятно, упомянув его имя, но среди людей науки должны существовать определенные нормы поведения, должна быть, как говорится, солидарность, старые профессора еще в его юности учили, что между учеными она должна быть даже в ошибках, как между святыми и женщинами - в грехах, хотя это можно было бы отнести и к государственным деятелям, которые то с непонятной придирчивостью выискивают малейшие ошибки друг у друга, то внезапно закрывают глаза даже на совершенно откровенный разбой, но, благодарение богу, с этим будет навсегда покончено, как только в Европе, а потом и во всем мире воцарится новый порядок установленный доблестными немецкими войсками под мудрым водительством фюрера, ибо немецкая нация издавна считается самой справедливой на земле, ее великие мыслители, поэты, музыканты заложили, как никто другой, основы для гармоническою правопорядка в мире, остается теперь сделать еще одно усилие и...
Он говорил безумолчно все то время, пока спускались по ступенькам, великодушно уступил Отаве место у поручней, ибо все равно ведь тот не мог броситься вниз, в узкую каменную шахту, предусмотрительно загороженную крепкой проволочной сеткой; кроме того, бросаться вниз головой для профессора Отавы теперь, когда его так своевременно и благородно спасали (и уже вторично, а если считать еще и случай с сыном, то в третий раз!), не было ни причин, ни тем более смысла, если вообще можно найти какой-либо смысл в том, чтобы добровольно разбивать голову, которую еще никому не удавалось заново склеить, да, ха-ха!.. - к сожалению, не удавалось, хотя иногда в этом и ощущалась потребность; история дает нам бесчисленное множество примеров, и в данном случае голова профессора Отавы тоже принадлежит истории, так, как принадлежат истории головы всех великих государственных мужей; они как раз проходили вестибюль, украшенный (профессор Отава утром и не заметил этого "украшения") большим портретом Гитлера с украинской надписью внизу: "Гитлер-освободитель", коричневато-зеленые оттенки, военный плащ с оттопыренным воротником, высокая офицерская фуражка, звериное лицо между зеленоватостью фуражки и плаща, размашистые штрихи, всеобщая колючесть, впечатление такое, что портрет вот-вот зарычит на тебя по-тигриному; бедная история! - за какие провинности суждено ей терпеть и такие вот отвратительные физиономии?
Но Гордей Отава молчал. Он мог бы многое сказать разговорчивому герру Шнурре, но роли у них были такие, что у одного рот не закрывался от восторга перед своими успехами, своей непобедимостью, а другой должен был только молчать или же отвечать на вопросы, которые может задать ему любой из победителей, - вопросы самые неожиданные, самые бессмысленные, самые оскорбительные, самые возмутительные, все равно, его долг теперь заключался только в том, чтобы удовлетворять любознательность победителей, ублажать их капризы, подтверждать их предположения, и все это без малейшей попытки сопротивления, потому что по условиям военного времени он может быть отнесен к разряду людей, представляющих опасность для "нового порядка", как это уже чуть было и не случилось из-за ненужной ретивости функционеров гестапо, и если бы только он так своевременно не вспомнил о своем великодушном и, благодарение богу, влиятельном коллеге, то неизвестно, чем бы все закончилось, и...
Профессор Отава чувствовал себя в роли обреченного удовлетворять пожелания победителей даже тогда, когда они вышли из серого здания гестапо, и когда они ужинали в ресторане с надписью на входной двери: "Только для немцев", и когда после ужина Адальберт Шнурре предложил ему небольшой шпацирганг, то есть прогулку, до площади Богдана и вокруг Софии, считая, что будет хорошо малость развеять неприятное настроение этого не совсем счастливого, точнее говоря, просто-таки фатально несчастного дня, отбросить от себя остатки невзгод, как отбрасывают ненужные воспоминания, а что может лучше служить этому, чем ночная прогулка вокруг тысячелетней святыни славянского мира.
Жесточайший враг не придумал бы более тяжкого наказания для Гордея Отавы, чем предложенная ему после всего прогулка вокруг Софии; в мертвом, истерзанном, оскверненном, поверженном городе, средь темной ночи должен был он ходить туда и сюда возле собора, изучению которого посвятил жизнь, ходить мимо фашистских часовых, торчавших тут и там и самодовольно откликавшихся на пароли, ходить лишь для того, чтобы осознать с трагичнейшей окончательностью жестокую истину войны: город не твои, собор не твой, святыни не твои, ничего здесь нет твоего, а следовательно, нет и тебя, ибо существуешь ты только до тех пор, пока владеешь своей землей, своими городами, своими святынями, своей отчизной, принадлежащей тебе с деда-прадеда.
- Я не пойду туда, - твердо сказал Отава, когда они пошли мимо колокольни и под ногами у них появились каменные плиты софийского подворья.
- Но почему же? - удивился Шнурре. - Это так романтично! Это...
Отава молча повернулся и пошел назад. Часовые пропустили его без паролей. Шнурре дал Отаве отойти немного от собора, только тогда приблизился к нему, подстроился к нервному шагу профессора и произнес:
- Я пытаюсь понять вас, профессор Отава, и, кажется, мне становится понятным. Но... Жизнь идет своим путем, несмотря на наши переживания, наши настроения, наши симпатии и антипатии... Жизнь требует. Она всегда требует от человека. Человек я рождается на свет лишь для того, чтобы выполнить какие-то обязанности, и значение человека в мире определяется весомостью обязанностей, возложенных на него и выполняемых им. История возложила на нас особенно тяжелую миссию. Но... мы гордо несем ее. Великие небесные тела в своем непрестанном движении всегда затягивают тела более мелкие, все, что попадает в сферу их влияния, должно или же двигаться в том же самом направлении, или же сгорать, исчезать бесследно. Поэтому я... Мне не хочется... Вы уже имели случай убедиться, что я делаю все возможное для того, чтобы... Имя профессора Отавы широко известно всей Европе... Оно не должно... Вы понимаете, что я хочу сказать... Но для этого...
Отава мог бы выручить Шнурре из затруднительного положения. И сделать это он мог вовсе не поспешным согласием выполнять все его прихоти, а хотя бы кратеньким вопросом, хотя бы самой попыткой поинтересоваться, чего же нужно Адальберту Шнурре, какой выкуп требует он за все свои благодеяния, какой ценой придется платить за все спасательные акции, проделанные штурмбанфюрером Шнурре в отношении советского профессора Отавы. Но Гордей Отава молчал.
- Конечно, такой разговор не для улицы, - вздохнул Шнурре, - но раз уж так сложилось... Я мог бы зайти к вам, мог бы пригласить вас к себе ("Да, да, - думал Отава, - ты все можешь, тебе все дозволено, ты сам себе пан, сам себе свинья, а вот кто я теперь, и что, и зачем?"), но... Нам нужно избрать для этого нейтральную территорию ("Так, будто существует ныне где-нибудь нейтральная территория!" - думал Отава), чтобы ни одна из сторон не имела моральной опоры и поддержки ("Ты уверен, что я сломлен окончательно, что мне уже неоткуда ждать поддержки, что обстоятельства прижали меня, уничтожили меня", - подумал Отава), поэтому я предлагаю завтра утром встретиться прямо в соборе, в этой вашей Софии, которую вы так хорошо знаете, которую вы любите, в которой... Я хотел сказать, в которой вам и стены будут помогать, но вовремя вспомнил, что отныне эти стены, как и стены всего Киева, вам не принадлежат, а принадлежат все-таки нам, следовательно, в Софии мы будем с вами в более или менее одинаковых условиях и сможем поговорить о деле, у меня есть для вас весьма интересное предложение, и я просил бы не откладывать этот разговор... Согласны?