- Молвишь по-нашему? - шевельнул бровью Ярослав и сделал шаг искалеченной ногой. Забыл об осанке, болезнь давала о себе знать. - Молвишь по-нашему? Разве не гречин еси?
- Русич. С Древлянской земли.
- Как же очутился среди ромеев?
- Путаные стежки у судьбы.
- Искусство знаешь? - допытывался князь.
- Мусию он кладет, - вмешался Мищило по-ромейски, но князь, казалось, не обратил внимания на то, что Мищило понял их речь. А может, князь знал об их происхождении, да только делал вид, что не ведает.
- Все делаю, - сказал Сивоок, - и мусию кладу, и фрески рисую, и зиждительское дело знаю.
- Почто ж гречины выдают тебя за своего? - спросил Ярослав.
- Выгодно им. Торгуют славою и своей и чужою. Все в свою мошну.
- Бог един, - насупился князь, - и слава вся идет богу. Кто тебя научил, от того и выступаешь.
- Художников не обучают, - смело промолвил Сивоок, - их укрощают. Так, как диких коней - тарпанов. Не учишь же их бегать: умеют от рождения. А чем больше укротишь, тем хуже, медленнее станет их бег. Красота в нем умрет, раскованность исчезнет вместе с диким нравом. Вот так и художник.
- Так кто же ты: конь или человек? - улыбнулся князь.
- На него часто такое находит, - умело вмешался Мищило, - это, наверное, от дурноватой девки, которую с собой повсюду возит. Привез и в Киев, княже.
Князь взглянул на Сивоока как-то неопределенно. То ли осуждающе, то ли пренебрежительно. Сивоок не испугался ни разоблачения Мищилы, ни княжеского взгляда, но наползло на него тяжкое и непреоборимое; казалось, что мир разламывается, будто хрупкий сосуд, разрушаются, валятся все храмы, монастыри, дома, которые он ставил и украшал, и только он стоит посредине целый, невредимый, но весь в полыхании дикого огня и не может ни в места сдвинуться, ни слова произнести.
- Малая церковь, княже! - только и мог воскликнуть, опасаясь, что бросится на Мищилу и начнет его душить или швырнет его на землю, начнет топтать ногами. Сивоок был сам не свой, но никто не замечал его состояния.
Князь спокойно переступил с ноги на ногу, снова взглянул на пергамент.
- Мала? - переспросил. - Почему же мала?
- Потому что мала! - снова воскликнул Сивоок.
Мищило засмеялся. Его тешило детское упрямство Сивоока.
- Митрополит Феопемпт прибыл вместе с нами, - напомнил он князю, церковь им такожде утверждена. Смотри, княже, тут длина, тут ширина, как и церковь Богородицы, поставленная твоим отцом князем Владимиром. Три нефа, над каждым купол, боковые нефы меньшие, купола над ними ниже, камень можно класть всякий, ибо для божьего храма важен не наружный вид, а внутреннее украшение.
- Что скажешь? - обратился князь к Сивооку.
- Мала церковь, - повторил тот.
- Почему же не говорил об этом своему хозяину там, в Константинополе?
- Понял это лишь теперь. Когда увидел Киев. Увидел и не узнал. А что будет дальше, когда обведешь новыми валами, княже?
Ярославу понравились последние слова Сивоока, однако вывод из них он сделал несколько неожиданный.
- Сделаю Киев соперником Константинополя, - сказал он, возвращаясь к своему столу. - А для этого все сделаем, как в ромейском стольном граде: церковь Софии, Золотые ворота, монастыри, храмы, игрища, палаты...
Сивоок молча отступил. В нем постепенно угасала вспышка, толкнувшая его вперед к князю, необычность Ярослава тоже словно бы сразу затмилась, как только промолвил он слова про Константинополь. Опять одно и то же! Опять повторение и подражание. Никто не думает о том, что высшая ценность быть самим собой. Нет, нужно заимствовать. Заимствовали бога у ромеев, теперь заимствуют все и к богу, даже способностей своих словно бы нету нужно просить их у ромейского императора, и талант лишь тогда талант, когда привезут его с чужбины. Почему так?
Когда-то на этой земле жили настоящие художники, которые в тяжелом творческом напряжении из ничего добывали краски и образцы и украшали жизнь вот так хотя бы, как украшены эти княжеские сени, а теперь появились лишь распространители чужого умения, такие, как Мищило, - а они, выходит, и милы князьям? И этот, с умными глазами, со сдержанным, человеческим голосом, лишенным сытого чванства, как у всех властелинов, он тоже не может отойти от установившегося, ему тоже хочется позаимствовать уже готовое. Константинополь! В самом деле, великий и славный город, собрано там множество чудес. Но почему Киев должен быть похожим на него? Да здравствует неодинаковость, слава непохожести!
Но все это лишь промелькнуло в голове у Сивоока, выразить толком этих мыслей он не мог, поэтому побрел на свое место, позади других, понуро возвышался там, разъяренный не столько на Мищилу и князя, сколько на самого себя. Вдруг молнией мелькнуло у него в голове: уж ежели как в Константинополе, то почему же Агапит прислал рисунок такой церкви?
- В Константинополе строим лишь пятинефовые церкви, - сказал, не обращаясь, собственно, ни к кому, - а трехнефовые нынче - лишь в отдаленных провинциях. Может, ты сам этого хотел, княже?
Это уже были тонкости, каких Ярослав знать не мог, но Мищило испугался, что князь начнет допытываться и в самом деле пожелает для себя тоже сложного пятинефового сооружения, которое Агапит не мог доверить ставить никому, считая, что только он один во всем мире способен на такое. Мищило боялся уже не столько за себя самого, сколько за своего константинопольского хозяина, учителя и наставника, он понимал, что будет иметь здесь независимость лишь до тех пор, пока будет прикрываться значением и превосходством Агапита; Сивоок, ясно, был человеком опасным в своей необузданности и в своем умении, которым он превосходил всех, но дурости в нем тоже было полно, поэтому Мищило снисходительно улыбнулся, поближе подошел к князю и вполголоса, как будто больше никого там, кроме них двоих, не было, начал, на этот раз уже пересыпая ромейскую речь словами русскими:
- Все главнейшие церкви в Константинополе, княже, построены точно так же на три нефа, как и наша будет. И церковь премудрости божьей святая София имеет три нефа, и церковь божественного мира святая Ирина, и церковь Воскресения господнего святая Анастасия. Когда же божественный Юстиниан ставил святую Софию, все великие города и земли - Афины, Делос, Кизик, Египет, - славные своими строениями, отдали все свое самое ценное: мрамор, золото, серебро, слоновую кость, колонны и резьбу. На острове Родос для возведения главного купола был вылеплен легкий кирпич, и на каждом кирпиче была надпись: "Бог основал ее, бог ей и поможет". Через каждые двенадцать рядов в камень укладывали священные реликвии, в то время как священники читали молитвы. Главный купол держится на четырех больших столбах каменных, имеет в себе сорок окон, и ежели посмотреть снизу изнутри, то кажется, будто нависает над человеком небо. Под куполом прицеплен голубь, изображающий святого духа, а в теле голубя хранятся святые дары. Стены изнутри все выложены дорогим мрамором всяких цветов и оттенков, карнизы покрыты золотом, купол изнутри тоже весь покрыт золотой мусией, по которой идут изображения святых. В святой Софии сто восемь колонн, восемь из которых взято из храма Дианы в Эфесе. Алтарь отделен от церкви серебряной преградой с двенадцатью колоннами, престол из настоящего золота, со вставленными в него драгоценными камнями, ночью в церкви зажигаются шесть тысяч золотых лампад...
Мищило пересчитывал далее: сколько в Софии дверей серебряных, сколько медных, сколько кедровых, сколько дискосов, чаш, потиров, каковы по весу Евангелия. Будучи не в состоянии передать величие и красоту крупнейшего константинопольского храма, он пытался потрясти хотя бы перечислением, нагромождал камень, дерево, медь, золото, попытался бы еще подсчитать, сколько все это стоило, сколько пришлось собрать Юстиниану податей со всех византийских фем, так, будто главное было в количестве колонн и рисунков, а не в том, как они поставлены, как оформлены, как подобраны друг к другу, и как там положена мусия, и как ковано золото и серебро. Но об этом Мищило не сказал ни слова. В своей душевной ограниченности не ведал он того, что одни лишь имена зданий и городов уже вызывают в чутком сердце их образ. Константинопольская София тоже имела свой образ. Для Сивоока это была зеленая просветленность, будто утренняя морская прозрачность. Так когда-то впервые попал он в церковь Богородицы в Киеве, и навсегда осталось у него в сердце вишнево-сизое воспоминание, и звон колоколов, и золотое мерцание свечей. Но разве же об этом можно рассказать? Человек может лишь ощутить красу, может лишь переживать, и только тот, кто ее почувствовал, может творить наново, только в этом человеке есть подлинный дар. Неужели и этот умный и мудрый князь не умеет отличить человека способного от бездарного?