- Отец твой сжигал наши храмы, а богов бросали в озера и реки, чтобы уплывали по воде. Но они не уплыли, а сели на дно и станут чернодубом, потом, в подходящую годину, вынырнут, и снова воцарится наше родное, запомни это, княже. Все можно изменить: дома, одежку, воям дать иное оружие, набить глотку заморскими яствами и напитками, но душу у народа не вынешь, не вставишь ему другую, чужую. Не удалось это сделать князю Владимиру, не удастся и тебе. Как приходила с веснянками к нам весна, так и будет приходить, как встречали мы в игрищах солнцеворот, так и будем встречать, и зеленые ветки для наших богов будем приносить, как и раньше, и писанки будут радовать взор наших детей.
- Никто не измерит, чего больше у власти: созидания или разрушения, прервал его Ярослав. - Отец мой сжег сколько-то там капищ языческих, зато какие дивные церкви поставил! За князем Владимиром и я, сын его, иду. Народ учить надобно, темноту изгонять...
- Темноту? - В голосе старика слышалась улыбка и превосходство, которые дают лета и страдания. - "Учить надобно". А чему учить-то будешь? Как избегать грехов да как от них избавляться? Богов наших уничтожаешь, а бесов оставляешь, грехи плодишь. Учению твоему токмо лишь начало, а грехов уже полно повсюду, уже отбиваетесь от них, отмахиваетесь, открещиваетесь в церквах ваших денно и нощно. Топчешь все, что было, и приближенных своих к тому же поощряешь.
- Не таков я есмь, - возразил спокойно Ярослав, - мало ты видишь из своей пещерки, в одну лишь сторону глядишь. А что грешен, так... не зря ведь в басне говорится: каждый носит по две сумки. Одну спереди для чужих грехов, другую сзади - для своих, так, чтобы не видно ее было. Что же касаемо княжьей власти, то всегда должен быть тот, кто учит разуметь самое возвышенное: свою державу, правду, честь. Ты ведь тоже ходил среди людей и обучал их чему-то?
- Токмо предостерегал. Ибо лишь тот народ мудр и спокоен, который трудится для себя и не зарится на чужое. Он спокоен и лишен гордыни, пока не разбогатеет и не рассобачится. А уж тогда плюет на целый свет, топчет люд иных земель и может того дождаться, что и сам растоптан будет... Ты же, княже, хочешь, дабы все было как у ромеев, а Киев чтобы стал еще одним Царьградом...
- Откуда ведомо тебе? - удивился Ярослав прозорливости старика. Он сам еще себе боялся признаться в этих мыслях, а этот брошенный в яму человек, оказывается, все видит и знает. Не удивительное ли дело?
- Испокон веков так ведется: когда у соседа свинья большая, то и самому хочется выкормить такую, а то и еще побольше.
- Стольный град - не свинья.
- Еще прожорливее. Оглянись вокруг: сколько расплодил дармоедов твой отец, а ты их развел во сто крат больше, да и еще разведешь. Церквей столько наставили, что в них псы бегают. А голод и мор точно так же ходят по нашей земле, беда не выводится, горя еще больше...
- Голод и мор все едино никто не сможет одолеть, - словно бы оправдываясь, рассудительно произнес Ярослав, - зато всегда можно найти способ дать угнетенным душам что-нибудь, чем они могли б гордиться. Прежние междоусобицы стояли преградой для дел великих, теперь собраны воедино все наши земли, весь народ может объединить свои усилия, свою работу, а самое лучшее применение для них - это сооружение и творение знамен державных. Отворить житницы и накормить тысячи голодных ртов, вымостить через трясины дорогу в Киев, чтобы везли на торжище и на обмен харчи и меха, мед и воск, или поставить среди болот златоглавый храм, проложив к нему лишь узкую тропинку, но вознеся этот храм над всем миром в сверкании и великолепии? Кто как хочет, а я выбираю храм, и каждый на моем месте должен был бы сделать точно так же, если бы бог наградил его мудростью.
- А ежели у человека и хижины нет, чтобы укрыться от зимней стужи? еле слышно спросил старик.
- Когда у человека есть хижина, он должен строить храм. Ежели нет хижины - тоже должен строить храм, - твердо ответил Ярослав.
- Считаешь себя мудрым, а ты жестокий, да и только.
- А что такое мудрость? Это правда. Правда же милостивой не бывает. Она твердая и жестокая. Много прочел я книг, все века и все народы там описаны, всюду было много жестокости, но только она приводила народы к расцвету. Чтобы держава могла расцветать и подниматься выше всех, народ должен согласиться на некоторые тяжести и жертвы. По доброй воле он на это не пойдет - надобно заставить!
- Такова судьба великих народов, - грустно промолвил старик, - они либо становятся жертвой чужих захватчиков, либо же попадают в руки тиранов.
- Что же, по-твоему? Я - тиран? - обиженно спросил Ярослав.
- В речи своей. А от слова к делу - рукой подать. Научен ты жестокости. Чужой жестокости обучен.
- Разве можно учиться своему? Не было же письмен у нас, не передали нам мудрецы наши древние о прошлом, в темноте блуждали вслепую. Мой отец вырвался из тьмы, призвав носителей новой веры, которая победно идет по земле.
- Содрогаются все земли от этой веры, не принимая ее, еще тысячу лет будут содрогаться.
- Откуда ведомо тебе?
- Вижу отсюда все, - упрямо сказал старик, - а что касаемо мудрости, то живет она меж людом. Письмо же порождает смуты и войны. Бог не пишет никогда. Он молвит голосом ветра, грома, воды, леса.
- Не слышу его речи, - сказал князь.
- Глухой еси. А отверзнутся твои уши - поздно будет.
- Буду идти своей дорогой, - встал князь, - тебя же не могу выпустить отсюда.
- Отрока не трогай, - уже в спину князю сказал спокойно старик, продвигаясь по завалинке, чтобы расположиться поудобнее, потому что разболелись у него кости.
Пир был еще в разгаре, когда вернулся Ярослав. Гуляки радостно взревели, увидев князя, неистово захлопали в ладоши, переняв этот глупый ромейский обычай, потянулись к Ярославу с ковшами, поставцами, братинами двуухими. Он остановился на пороге, посмотрел на пьянчуг трезвыми злыми глазами так, что все мигом затихли, бросил им грубо и презрительно, словно собаке кость:
- Не пора ли и на молитву?
Отошел от двери, уступая им проход, и они, опережая друг друга, начали вылетать в темные просторные сени, спотыкались о длинные скамьи, падали, поскользнувшись, сталкивались в тесном пространстве дверей, молча сопели, тяжело дышали, торопились исчезнуть, убежать от княжеской ярости, бежали молиться богу, невнятно бормоча пьяным языком на бегу, и вот уже - никого, лишь Ситник стоит за спиной на страже да медленно обгладывает огромную кость, сидя за столом, Бурмака и нахально поглядывает на князя, - дескать, с глупого, как со святого, взятки гладки.
Ярослав, сильнее чем обычно прихрамывая, подошел к столу, сел напротив Бурмаки, придвинул к себе какую-то посудину, не глядя налил зелья, выпил, взял кусок мяса.
- Тяжела жизнь наша, Бурмака, - сказал он тихо и словно бы жалобно.
- Для таких дураков, как ты, - жестоко отрезал шут.
- Никто не пожалеет князя.
- А мало тебя били, негодник, - пользуясь своей безнаказанностью, продолжал разглагольствовать Бурмака.
Ярослав отвесил ему пощечину, шут молча покатился под стол, долго выбирался оттуда, заплакал, размазывая слезы по грязному лицу.
- Ты чего дерешься, дурак?
- А ты дай сдачи, - мрачно посоветовал ему князь. Он и сам не знал, чего хочет. Побыть хотя бы миг простым человеком, чтобы защищаться не княжеской властью, а собственными руками, как в тот раз против вепря или когда-то супротив медведя, пущенного мерями. Биться, полагаясь лишь на силу в руках, как бился когда-то в Киеве на Перевесище против печенегов, бился уже и раненный в колено вражеским копьем, стоял, истекая кровью, нагнулся лишь для того, чтобы вырвать из раны острие копья, отбросил его прочь от себя и снова махал широким и тяжелым мечом и был страшен в своей окровавленности, так что враги не выдержали и бросились вниз.
Вот так биться, состязаться со всем миром, вечно идти на бой, ибо только тот, кто состязается, только тот прав. А там, где пролилась когда-то его кровь, он и поставит самый большой во всех землях храм, ибо ни единого храма нельзя себе представить без пролитой крови. Никто не станет упрекать, что поставил он собор на крови чужой, - нет, на своей собственной!