Виталий ЗАБИРКО
ПОБЕГ
1
В последнее время Кирилл стал плохо спать. Вечером, когда их всех привозили из Головомойки, когда голова раскалывалась, разламывалась, разваливалась от сверлящей мозг боли, он, с трудом, пересиливая тошноту, выхлебывал свой бачок устричноподобной склизлой похлебки, шатаясь от усталости, выстаивал вечернюю поверку, затем добирался до барака, валился на свое место и мгновенно засыпал. Но уже под утро, еще затемно, собственно, еще ночью, он просыпался и до самого подъема неподвижно, без сна, лежа на поросших грубой древо-шерстью нарах, мечтая о куреве. Он перебирал в уме все марки сигарет, которые ему доводилось курить: от легких болгарских, ароматизированных и витаминизированных, с традиционным фильтром, до контрабандных турецких с голубым табаком, с кашлем затягивался деревенским самосадом-горлодером и даже опускался в самую глубь воспоминаний, в детство, когда они вдвоем с дружком Вихулой забирались в дальние уголки виноградников и тайком от всех, а главным образом прячась от сторожа деда Хрона, курили крупно протертые сухие виноградные листья. Сейчас бы он курил любые - дубовые, кленовые, любой лиственный эрзац, но здесь, в лагере, не росло ничего, кроме деревьев-бараков, а о листьях редкого местного лесочка, начинавшегося сразу же за усатой оградой, можно было только мечтать.
Он перевернулся на другой бок - раздразнил себя, даже засосало под ложечкой, - и, уставившись в сереющую предрассветную мглу, постарался не думать, забыть, выбросить из головы все о сигаретах, папиросах, сигарах, трубках, мундштуках, самокрутках, листовом и нарезном табаке, заядлых и посредственных курильщиках... вплоть до последней затяжки, последнего глотка крепкого, сизого табачного дыма. Энтони никогда не курил, в его время еще не курили - он здесь давно, девять лет, "старичок", старожил местный, можно сказать, обычно в лагере больше семи лет никто не протягивает; Нанон забыла, что такое курить... и Портиш тоже, а Михась, как сам говорил, так вообще не брал в рот этой отравы, и Лара не пробовала... Ну а пины, так те совсем не знают, что это такое, тоже не пробовали, не нюхали табаку... Да и откуда им знать, что это такое?! Да и сам ты, Кирилл, давно перегорел, перетерпел, забыл о нем и вдруг - на тебе! - вспомнил, всплыло в памяти, засосало, разбередило душу... Он застонал и судорожно вцепился в деревянную шерсть нар. Боже, не думать, только не думать, выдавить из себя, пересилить!.. Клещами впивается и сосет, сосет, накатывается тошным клубком темноты, началом сумасшествия, "пляской святого Витта"... Когда всех в очередной раз привезут из Головомойки и все вылезут из драйгера как люди, как пины, живые, пусть шатаясь от ноющей пустоты в голове, с прочищенными, опустошенными мозгами, ты, лично ты - Кирилл Надев! - с выпученными, налитыми кровью глазами грянешься с борта на твердый, серый, со скрипящей, как тальк, пылью плац и начнешь по нему кататься, судорожно извиваясь, завязываясь в узлы, и выть, выть по-звериному сквозь бешеную пену, хлопьями летящую изо рта... А все будут молча стоять вокруг тебя неподвижным скорбным кругом: худые, изможденные, с потухшими пустыми глазами - небритые серые мужчины, ссохшиеся корявые женщины и пучеглазые пины. И никто не поможет тебе, не схватит, не скрутит, не надает пощечин - очнись! - потому что это бесполезно, ни к чему, уже пробовали... А затем подоспеет смерж, эта падаль, этот слизняк, полупрозрачная манная каша, разгонит всех и направит на тебя леденящее душу жерло василиска. И только тогда ты наконец замрешь, успокоишься - навсегда! - закостенеешь скрюченной статуей, монументом боли - вечным проклятием смержам, лагерю, Головомойке...
Сигнал подъема сорвал его с нар, швырнул на пол, еще дурного, всего в холодном поту, и, болью взрываясь в голове, погнал на плац. С верхнего яруса нар, постанывая и всхлипывая, сыпались пины, с нижнего, крича от боли и отчаянно кляня все на свете, вскакивали люди, и все вместе бурлящей толпой выносились из барака.
Уже рассвело. Рыжий холодный туман, ночью окутывавший лагерь, последней дымкой уползал сквозь усатую ограду в лес. Деревья-бараки, выращенные правильными рядами на территории лагеря, резко очерчивались мокрыми и черными от росы боками.
Все выстраивались в две шеренги - люди, пины, лицом друг к другу, согласно номерам: четный - пин, нечетный - человек. Стояли молча, зябко ежась, переминаясь с ноги на ногу. Большинство тоскливо смотрело, как последние клочки тумана беспрепятственно просачиваются сквозь ограду.
Поверка началась с восемнадцатого, углового барака. Учетчик-смерж неторопливо полз между шеренгами, часто останавливался, дрожа мутным белесым холодцом, и снова катился дальше. Он распустил восемнадцатый барак, семнадцатый, шестнадцатый зачем-то оставил стоять, пятнадцатый тоже отпустил и, наконец, подобрался к четырнадцатому, крайнему на этой линии.
"Слякоть ты вонючая, - кипятился Кирилл. - Ползешь, выбираешь, оцениваешь... А мы стой и не шевелись, вытянись в струнку и молчи, как в рот воды... Жди, пока ты сосчитаешь и соизволишь распустить всех, а то еще и оставишь стоять, как шестнадцатый барак".
Смерж медленно продефилировал вдоль строя, подкатил к Портишу и остановился. Портиш вытянулся как новобранец, затаил дыхание - ну, чего встал, чего тебе от меня надо? - а смерж тихонько подрагивал, под прозрачной оболочкой варилась манная каша, набухала и, наконец, лопнула воздушным пузырем. Портиш судорожно вздохнул, из глаз покатились слезы. Он еще сильнее вытянулся и застыл. Смерж удовлетворенно заурчал, будто пустым желудком, и покатился дальше. По шеренге распространилась слезоточивая вонь.
"Ах ты дрянь! Клозет, сортир ходячий! - сцепил зубы Кирилл. Ничего, придет время, мы с тобой за все, за все посчитаемся! Дай только случай!
Смерж дополз до конца строя и остановился. Затем собрался в шар. По его поверхности кольцами заструились радужные бензиновые разводы. Строй пошатнулся, словно от удара взрывной волны, кое-кто застонал. В головы ударила тупая ноющая боль, и тотчас по лагерю далеким эхом прокатился низкий, без всяких интонаций, Голос:
- Четырнадцатый барак. Тридцать седьмого нет. Где? Где?