Тома Сойера). Если бывала свободна, я с гордостью шел с ней по Невскому. Она была мне по плечо, очень хорошенькая со своими задорными глазками, разрумянившимися щеками и с каштановыми кудряшками, выбивавшимися на лоб из-под кроличьей шапочки с ушками. (Я называл ее "мой маленький Том".)
Первая юношеская влюбленность, беззаветная, жертвенная! Она не мешала учиться. Наоборот. У меня словно выросли крылья. Преподаватели не могли нахвалиться. Я чувствовал себя счастливейшим человеком.
Она жила в каком-то подобии комнаты, за перегородкой, не доходящей до потолка, на мрачной улице в конце Старо-Невского. (Родители ее жили в Череповце.)
Она разрешала мне заходить в ее маленький уголок: стены были увешаны фотографиями знаменитых артистов.
Включала электрический чайник, резала булку, намазывала маслом, готовя нам бутерброды; мне нравились ее ловкие руки, сосредоточенное в таких случаях личико, я любовался ее маленькой грудью под голубым в чайках свитером. Я притягивал Тому к себе, она говорила:
"Подожди, я ужасно голодная", но все же горячо целовалась.
Она беззаветно любила театр, мечтала вслух о ролях, которые хотела сыграть, - Джульетты, Офелии, Зои...
И никогда, ни разу не поддержала разговора о нашем будущем.
- Зачем? - обрывала она. - Я замуж не собираюсь.
Но временами она очень любила меня. То начинала, взяв мою голову в милые теплые руки, исступленно меня целовать, то привлекала к себе и, задыхаясь, шептала:
"Я никогда не уйду от тебя", словно себя убеждала в том, в чем сомневалась. То мучила меня ревностью, допрашивая, бываю ли я на училищных балах и знакомлюсь ли я там с кем-нибудь. В другие вечера была странно отсутствующей и, казалось, я ее тяготил. Я мучился, но не мог себя заставить уйти - слишком дорога была каждая минута, проведенная с ней.
Пришла весна, все зазеленело в Летнем саду. Она получила новую роль, говорила только о Снежной королеве. Я держал ее нежные ручки в своих и радовался с ней вместе. Потом я ушел на практику, на торпедные катера, в восторге, что приношу пользу, общаюсь с людьми, настоящими флотскими, с которыми придется служить всю жизнь. Влюбился в своего командира Вихрева, тоже недавнего курсанта нашего училища, обожал его за решительность, опытность, находчивость (был случай, когда заклинило руль, и он спас и катер свой, и команду), испытывал священный трепет перед боцманом Семиным, человеком обстоятельным и серьезным, хотя и мало похожим на боцманов, которые описываются в морских рассказах. Вернулся с отличной оценкой Вихрева, явился в училище, потом поспешил на Старо-Невский проспект.
Узнал, что Тома у родных, в Череповце. Мне не оставила и записки. Но по городу были расклеены афиши нового театрального сезона. В них значилась "Снежная королева". Я уехал на побывку в Москву. И, к своему изумлению, застал у нас дома Шиманского.
- Владлен Афанасьевич часто меня навещает, не оставляет одну, - сказала мать благодарным голосом.
Шиманский заговорил со мной покровительственно. Он располнел и стал похож на отца: усвоил походку и жесты своего бывшего шефа, в нем появилась отцовская величественность, и на лице прочно осело выражение довольства собой. Теперь Шиманский занимал в "почтовом ящике" отцовское место и "двигал" его работы, заканчивал не оконченное отцом и прикладывал к нему собственное: строил здание своей славы. А так как лет ему было немного, пыжился он ужасно, чем меня рассмешил.
У нас он чувствовал себя что-то очень свободно, почти хозяином, мать исполняла его желания до того, как они были высказаны.
"Интересно знать, чем мы ему обязаны? - подумалось мне. - Ну, предположим, он помог матери получить отцовскую пенсию. Ну, предположим, мать не уплотнили в квартире, хотя она осталась одна. Но ведь все это сделалось бы и без Шиманского".
Я был с ним холоден, отрывисто груб, и когда он начал говорить о "затухании флота" и о том, что я гублю свою жизнь, ее придется, мол, начинать мне сначала, я оборвал:
- Не говорите о том, чего вы не знаете и не понимаете.
Он было вспыхнул, но взглянул на мать и осекся.
Лишь посоветовал мне заглядывать почаще в газеты, где я узнал бы мнение авторитетных людей о том, что корабли - лишь мишень для ракет. Я это знал, но все же верил, горячо, крепко верил, что флот будет жить (с радостью отмечаю, что не ошибся). Еще до окончания мною училища вооружились ракетами лодки и стало известно, что на заводах строятся ракетные катера. Эта весть привела меня в полный восторг. Я представлял себе новые, еще не известные никому корабли и воображал себя на мостике, в море.
Не дожидаясь, пока Шиманский уйдет, я пошел на Чистые пруды и там отвел душу. Дед понял меня: он был крепко уверен, что судьбы флота не решены окончательно и будут решаться в ближайшие годы.
Я вернулся в училище. От маленького Тома по-прежнему не было писем. Я поспешил на "Снежную королеву"
и был свидетелем успеха Т. Л. Ивановой.
Я чувствовал, как она мне нужна, и безотчетно понимал, что она от меня ускользает.
"Чепуха, - убеждал я себя. - Что за глупая мнительность!"
Мы встретились на Старо-Невском, у освещенного окна булочной, в которую всегда раньше забегали и брали две городские булки на ужин. Я мог ей говорить что угодно, обещать что угодно, она, казалось, только ждала, когда я наконец выговорюсь. Ее мысли витали далеко, и лицо у нее было скучное.
- Я давно хотела сказать тебе, Юра, - она прижалась спиной к стене, пропуская прохожих, - что ошибалась. Я люблю не тебя.
- Так кого же?
- Ах, Юра! Его ты не знаешь.
- Но кто он?
- Ну, предположим, артист. Тебе легче от этого?
Она теперь была мне еще желаннее, и потерять ее казалось непоправимой бедой. Я чувствовал, что надеяться не на что и я больше не попаду в комнатку с портретами знаменитых актеров. Я впервые понял, какой жестокой может быть женщина, когда она перестает любить.
Я взял ее за руку. Она осторожно высвободила.
- Ну, попрощаемся по-хорошему, Юра? И не будем затаивать зла друг на друга? Нам было хорошо вместе.
Она приподнялась на цыпочки и поцеловала меня в подбородок.
...Я увидел ее как-то на Невском. Она шла под руку с известным актером Ленгосэстрады, потасканным, много старше ее. Он был в роскошном пальто и в шляпе с широкими полями. Вел актер ее очень бережно, как хрупкую драгоценность.
(Впоследствии я узнал, что эстрадник бросил Тому, у нее родился ребенок, и она ушла из детского театра в театр для взрослых.)
Мой однокурсник Николаша Овсянников, с которым мы крепко сдружились, однажды пригласил меня к тетке, ленинградской писательнице. Мне попадались в библиотеке ее романы. Написаны они были по-дамски, читались легко. Тетка жила в желтом доме с колоннами на Марсовом поле. В ее квартире собирались модные молодые поэты.
- Ты знаешь, - сказал Николаша, - сегодня мы повидаем запросто тех, на кого рвут билеты. Кажется, будут Вадим Гущинский и Аннель Сумарокова, священный трепет звучал в его голосе: еще бы, на их выступления ломилась молодежь, стихи их печатались в молодежных (да и не только в молодежных) газетах, передавались по радио, и хвалебные вопли маститых критиков убеждали, что в литературу вошли новые светочи.
Нас встретила в большой и светлой передней тетка Овсянникова, женщина рыхлая, с розовым детским лицом и заплывшими жиром глазками. Мадлена Петровна с радушием приглашала раздеться, войти, быть как дома, от нее так и пылало гостеприимством, уютом и добротой.
- Сегодня у нас молодежь, - сообщила она. И в квартире действительно было полно молодежи. Николашу все встретили, как своего.
В дальней комнате с высоченными окнами (за стеклами бушевала пурга) все окружили Аннель и Вадима. Поэт был высок, очень молод. Грива светлых волос то и дело падала ему на глаза, и он откидывал ее с высокого лба на затылок и за уши. Поэтесса же мне показалась экстравагантнее всех находившихся в доме модных девиц: