Вообще у него в начале болезни была страшная потребность бить и ломать: несколько стульев, посуду, а раз утром, опять-таки, он ходил, ходил по квартире, в раздражении, потом вошел из передней в свою комнату, закрыл за собой дверь, и сейчас же раздались удары и что-то шумно посыпалось. Я вошла, боясь, что он себе принесет какой-нибудь вред; но он уже кончил разбивать кочергой стоявшего на шкалу Аполлона. Это битье его успокоило, и на мое восклицание удивления, не очень одобрительное, он спокойно отвечал: "А я хотел посмотреть, на сколько кусков распадется эта грязная рожа". Большое облегчение ему было, когда /уже позже, в конце июня/ мы сняли все картины, все рамки, и все купил и унес Василевский. Притом - мебель - часть уносилась, часть разбивалась для плиты.
Трепетная нежность наших отношений никак не укладывалась в обыденные, человеческие: брат - сестра, отец - дочь... Нет!... Больнее, нежнее, невозможней... И у нас сразу же, с первого года нашей общей жизни, началась какая-то игра, мы для наших чувств нашли "маски", окружили себя выдуманными, но совсем живыми для нас существами, наш язык стал совсем условный. Так что "конкретно" сказать совсем невозможно, это совершенно воспринимаемое для третьего человека; как отдаленное отражение этого мира в стихах - и все твари лесные, и все детское, и крабы, и осел в "Соловьином саду". И потому, что бы ни случилось с нами, как бы ни теряла жизнь, - у нас всегда был выход в этот мир, где мы были незыблемо неразлучны, верны и чисты. В нем нам всегда было легко и надежно, если мы даже и плакали порой о земных наших бедах.
Когда Саша заболел, он не смог больше уходить туда. Еще в середине мая он нарисовал карикатуру на себя - оттуда - это было последнее. Болезнь отняла у него и этот отдых. Только за неделю до смерти, очнувшись от забытья, он вдруг спросил на нашем языке, отчего я вся в слезах - последняя нежность.
1929 г.