… Мысль…Мысль?…Вздор все это. Мысль не есть плохо понятое слово; в поэзии у мысли страшная ответственность…И согбенные, часто недоумевающие, очарованные, а иногда — и нередко — одураченные словом, мы-то понимаем, какая это святыня, сила и красота. .
… А разве многие понимают, что такое СЛОВО у нас? Но знаете, за последнее время и у нас, ух! как много этих, которые няньчатся со словом и, пожалуй, готовы говорить об его культе. Но они не понимают, что самое СТРАШНОЕ и ВЛАСТНОЕ слово, т. е. самое ЗАГАДОЧНОЕ, может быть, именно слово БУДНИЧНОЕ.[9]
Я не стесняюсь приводить эти слова только потому, что это «ВЫ» — здесь лишь форма выражения, а читать следует «я». Это самого себя Иннокентий Федорович под впечатлением нескольких моих стихотворений почувствовал одиноким, себя понял осужденным на роль мало благодарную в течение ближайших лет, себя знал носителем школы, сам сознавал, что для него внешний мир ничего, КРОМЕ СЛОВА, не представляет, сам трепетал красотой и алмазностью, тревогой и унынием страшных, властных, загадочных — БУДНИЧНЫХ слов.
Каким поэтом мог быть тот сложный и цельный человек, намеренная парадоксальность речей которого была лишь бледным отражением парадоксальных сочетаний, составлявших гармоническую сущность его природы? Это был нерадостный поэт. Поэт БУДНИЧНЫХ слов. В свою лирику он вкладывал не творчество, не волю, не синтез, а жесткий самоанализ…
Я завожусь на тридцать лет,
Чтоб жить мучительно дробя
Лучи от призрачных планет
На «да» и «нет», на «ах» и «бя».
… И был бы верно я поэт,
Когда бы выдумал себя. …
И был бы мой свободный дух
Теперь не «я», он был бы «Бог». .
[10]Он не хотел "выдумывать себя" и свое земное «я» противопоставлял сурово и свободно божественной своей сущности, становясь на диаметрально противоположную точку самоутверждения, чем требования: "Твори самого себя в возможном", "Верой уходи в несозданное". Для него слово оставалось сурово БУДНИЧНЫМ, потому что он не хотел сделать его именем, т. е. одухотворить его призывной, заклинающей силой. Его поэзия оставалась бескрылой, как Акропольская Победа, а любовь — «безлюбой». Он сам захотел и этой «бескрылости» и этой «безлюбости», и они дались ему большим трудом, потому что он был рожден и крылатым и любящим.
Когда перелистываешь страницы "Кипарисового ларца",[11] то убеждаешься, что все это написано не в моменты бодрого и творческого подъема воли, которая ушла целиком в другие работы и труды И. Ф. Анненского, а в минуты горестного замедления жизни, в минуты бессонниц, невралгических болей, сердечных припадков, хандры, усталости и упадка сил. Лирика отразила только одну — эту сторону его души.
Разве, охватив взглядом всю разнообразную и богатую деятельность Иннокентия Федоровича, можно назвать его человеком бездейственным? Между тем в стихах — это человек, который только смотрит и мучительно-пассивно переживает.
Лишь шарманку старую знобит,
И она в закатном мленье мая
Все никак не смелет злых обид,
Цепкий вал кружа и нажимая.
И никак, цепляясь, не поймет
Этот вал, к чему его работа,
Что обида к старости растет
На шипах от муки поворота.
Но когда бы понял старый вал,
Что такая им с шарманкой участь,
Разве петь кружась он перестал?
Оттого что петь нельзя не мучась…
[12]То, что было юношеского, гибкого, переменчивого и наивного в характере Иннокентия Федоровича, не нашло отражения в его стихах. Но разве напряженной прямизне его стана, за которой чувствовалась и скрываемая боль, и дряхлость, и его негибкой голове, не поворачивавшейся в высоких воротничках, подпиравших щеки, не соответствуют эти мучительные слова о том, что "обида к старости растет на шипах от муки поворота"?
Там все, что прожито — желанье и тоска,
Там все, что близится — унылость и забвенье.
[13]Для выражения мучительного упадка духа он находил тысячи оттенков. Он всячески изназвал изгибы своей неврастении. "Только не желать бы, да еще не помнить, да еще не думать". Сердце-это "счетчик муки, машинка для чудес". "В сердце, как после пожара, ходит удушливый дым".
"О, как я чувствую накопленное бремя
Отравленных ночей и грязно-белых дней"….
… "И было мукою для них (для струн),
Что людям музыкой казалось"…
Воспоминанья "надо выстрадать и дать им отойти".
Ничто не удавалось в стихах Иннокентия Федоровича так ярко, так полно, так убедительно законченно, как описание кошмаров и бессонниц.
Вот он не спит в вагоне железной дороги
… Пока с разбитым фонарем,
Наполовину притушенным,
Среди кошмарных дум и дрем
Проходит полночь по вагонам.
… И чем ее дозоры глуше,
Тем больше чада в черных снах
И задыханий и удуший,
Тем больше слов, как бы не слов,
Тем отвратительней дыханье
И запрокинутых голов
В подушках красных колыханье. .
[14]Вот он лежит больной с ледяным мешком на голове. Опять бессонница:
Ночь не тает.
Ночь как камень,
Плача тает только лед,
И струит по телу пламень
Свой причудливый полет.
Но лопочут, даром тая,
Ледышки на голове!
Не запомнить им, считая,
Что подушек только две,
И что надо лечь в угарный
В голубой туман костра,
Если тошен луч фонарный
Вот кошмар дневной. Тоже железнодорожный кошмар импрессиониста:
… В темном зное полудней
Гул и краски вокзала…
Полумертвые мухи
На разбитом киоске,
На пролитой известке
Слепы, жадны и глухи…
Уничтожиться, канув
В этот омут безликий,
Прямо в одурь диванов
Вот еще бессонница, комната, дождь…
Мне тоскливо, мне не вмочь,
Я шаги слепого слышу:
Надо мною он всю ночь