Гвардейцы, более опытные, лучше вооруженные, и не подумали штурмовать стихийно возведенную баррикаду. Вместо этого они занялись входными дверями
– стали крушить топорами дверную раму, чтобы расширить проход. Студенты со страхом и удивлением наблюдали за ними из своего ненадежного укрытия.
Закончив работу, народогвардейцы отступили, а в проломе появилась бесконечно длинная змееподобная шея, увенчанная серебристой головкой, точнее вытянутым рылом. Заза окинула взглядом зал и пустила облако зеленого дыма. Ее разъедающее дыхание проникло в каждую щель. Обороняющиеся зашлись судорожным кашлем. Сухо щелкнули выстрелы, несколько пуль расплющились о непробиваемую чешую Чувствительницы. В ответ Заза выпустила струю пламени. Зеленый огонь обволок баррикаду и превратился в оранжевый, когда дерево вспыхнуло. Сизый дым смешался с зеленым паром ядовитого выдоха Заза. Горящее дерево чернело, гнулось и лопалось с сухим треском, повторявшим, словно эхо, звук выстрелов. Студенты задыхались, почти ничего не видели, кашель выворачивал их наизнанку. Они побросали пистолеты и, подняв руки, вышли из-за горящего заслона.
Заза, вытянув вперед одну из двух шей, наполовину протиснула свое бочкообразное тело в расширенный дверной проем и застряла. Последовала напряженная пауза, затем дерево хрустнуло, взвизгнуло, проломилось – и Чувствительница прорвалась. Она с лязгом ринулась вперед, перебирая бесчисленными змеевидными ножками. Обе пары ее створчатых челюстей раскрылись, вспыхнули накаленные горловые связки, и восставших обдала двойная струя ядовито-зеленого пламени. К дымной вони добавился кухонный чад подгорелого мяса. Вопли ужаса смешались с криками боли и горькими бессильными рыданиями. Студенты кинулись в стороны, пытаясь укрыться; воздух огласили мольбы и проклятия. Еще один испепеляющий выдох, баррикада рухнула, крики сменились всхлипами и стонами.
Из-под обломков выползло несколько обожженных фигур – беспомощные жалкие существа, добивать которых не имело смысла. Чувствительница ретировалась, предоставив своим двуногим подручным завершить дело. Из студентов осталась всего горстка живых и способных передвигаться без посторонней помощи. Их мигом окружили, погрузили в кареты без окон и увезли. Тем временем огонь, охвативший деревянную обстановку и портьеры кофейни, продолжал разгораться. Из подвала он перекинулся на первый этаж, потом еще выше – и так до самого верха. Древнее строение, называвшееся при старом режиме Башней герцогинь, запылало в ночи гигантским факелом.
Пожар, бойня и многочисленные аресты вызвали в народе гнев и возмущение. Самых убежденных экспроприационистов – и тех покоробила бессмысленная жестокость Народного Авангарда, а граждане более умеренных взглядов просто пришли в ужас и ярость. Никто, понятно, не высказывался в открытую – за это мигом призывали к порядку, но обилие гневных анонимных памфлетов, листовок и брошюрок, появившихся в Шеррине в считанные часы после описанных событий, красноречиво свидетельствовало о всеобщем осуждении. Никаких публичных заявлений и протестов не последовало, однако разговоры не прекращались, – разговоры вполголоса, затихавшие при появлении народогвардейца или жандарма, разговоры возмущенные, сочувственные, предательские. Вонарский патриотизм, похоже, был уже не тот. Исчерпав порожденную Революцией ярость, народ начинал терять вкус к кровопролитию. Толпа, ежедневно собиравшаяся на площади Равенства, заметно поредела, что с тревогой отмечали «кормильцы» Кокотты и их хозяева. Граждане словно очнулись от глубокого похмелья и ощутили пресыщение, тошноту, стыд или просто усталость. Увы, слишком многие из них оказались на поверку негодным сосудом, не способным вместить поток изливаемых экспроприационистами благ.
Решив, что хорошая доза здоровой пропаганды взбодрит затухающий энтузиазм масс, «Сосед Джумаль» вновь взялся за перо. За одну ночь Уисс Валёр состряпал апологию на четырнадцать тысяч слов – сочинение до такой степени косноязычное, бестолковое, изобилующее повторами и отступлениями, что никакое редактирование не могло привести его в читабельный вид. Только тут до властей дошло, что они создали для себя проблему, требующую скорейшего и окончательного решения. Процесс над «бандой Нирьена» был приостановлен, и перед Народным Трибуналом предстали уцелевшие жертвы бойни в «Логове», основательно перебинтованные.
Номинальный суд состоялся, разумеется, при закрытых дверях. Решение и приговор были вынесены с достойной всяческих похвал быстротой, и уже на другой день – а он выдался по-весеннему солнечный – в пять часов пополудни преступники, обнаженные и со связанными руками, тряслись в повозке, которая везла их на площадь Равенства.
Проводить их на казнь собралось много народу. Дружки и подружки Кокотты, как всегда, толпились у помоста, преисполненные бурных восторгов. Расставленные в толпе агенты с красными ромбами на одежде, как всегда, усердно дергались и орали; разносчики громко расхваливали свой нехитрый товар. И шуму, и толкотни, как всегда, было предостаточно.
Но все это тонуло в мрачном безмолвии народа. Лучи весеннего солнца падали на море человеческих лиц – застывших, если не сказать – угрюмых. Собравшиеся отнюдь не походили на жаждущую крови толпу недавнего времени, и эта разница стала еще заметней, когда с проспекта Аркад с грохотом выкатила одинокая повозка. Раньше ее появление было бы встречено остервенелыми криками. Но в этот день вопли наемных крикунов потонули в великом молчании народа. Молчание это сопровождало студентов на всем протяжении их последнего пути: когда их высадили из повозки, построили в ряд у подножия эшафота и одного за другим скормили Кокотте.
Чувствительница, палач и его подручные, как всегда, были на высоте. Дружки и подружки Кокотты, как и прежде, вопили, махали руками и бросали красные гвоздики всякий раз, когда на рогах их богини вспыхивал разряд поглощения. В первых рядах, как всегда, дрались за обрывки окровавленной веревки. Но подавляющая масса народа застыла в безмолвии, и это было не к добру.