До нашего отъезда из Одессы представителем Добровольческой Армии был там генерал Гришин-Алмазов. В Варшаве мы узнали из газет, что его сменил генерал Шварц, назначивший Андро помощником по гражданской части.
13-го мая отец и я, простившись с Шарским у моста через Пину, перешли его и не погибли в весеннем половодье безлюдного Полесья только благодаря случайной встрече с крестьянином, жителем деревни Кривичи, не занятой ни поляками, ни большевиками. У него мы переночевали, а на следующее утро он в лодке доставил нас в Парахонск, где на железнодорожной станции хозяйничали красноармейцы.
Этот поход был для меня преддверием трагических событий. В Мозыре нам пришлось, по требованию станционного начальства, участвовать в разгрузке стоявших на запасном пути товарных вагонов, из которых мы выносили трупы скончавшихся от тифа людей. В Коростене нас задержали, как "колчаковцев", но вскоре отпустили. В Киеве отец был узнан, арестовал и расстрелян. Я скрывался на Демиевке окраине Киева - как рабочий национализированного садоводства. Управлял им бывший владелец, русский немец. Там я встретился с генералом К. и полковником С., которых нельзя было назвать активным добровольческим центром - жили они только надеждой на скорое освобождение города приближавшимися к нему белыми войсками.
Вместо них, первыми заняли Демяевку сечевые стрелки Коновальца, но на следующий день, после короткой перестрелки у городской думы с передовым добровольческим отрядом, им пришлось из Киева уйти.
Прикомандированный к управлению главноначальствующего Киевской области, генерала Абрама Михайловича Драгомирова, я радостно надел погоны и пришил к рукаву трехцветный угол, но радость оказалась непрочной. Освобождение {17} не дало киевлянам ни безопасности, ни порядка. Большевики ворвались в город 1-го ноября, но были отброшены за Ирпень, а 3-го декабря я простился с матерью и братом Юрием, не зная, увижу ли их когда-либо.
В конце января 1920 года, при оставлении Одессы генералом H. H. Шиллингом, я, как многие участники борьбы с большевиками, был брошен в порту на произвол судьбы. Меня и сослуживца, прапорщика Кравченко, спасло из мышеловки возвращение в город. Незнакомая еврейская семья впустила в свою квартиру постучавших в дверь "золотопогонников".
Выбраться из захваченной большевиками России мне удалось лишь в сентябре 1921 года. Перейдя у деревни Майкове, вблизи Острога, установленную Рижским договором польскую границу, я вернулся в Варшаву, куда до меня - тем же, нелегальным, с советской точки зрения, образом - перебрались из Киева мать и брат.
Во время этих испытаний я ни разу не вспомнил Д. Ф. Андро де Ланжерона.
--
В Варшаве насущной заботой стали имущественные дела, расстроенные смертью отца, войной и инфляцией. Они привели меня к адвокату Антонию Корнецкому.
Он был поляком и ревностным католиком - настолько ревностным, что Ватикан пожаловал ему звание папского камергера - но, в то же время, другом русских эмигрантов.
Отбыв в молодости воинскую повинность вольноопределяющимся Лейб-Гвардии Гродненского гусарского полка, расквартированного в Варшаве, он навсегда сохранил добрые отношения с его офицерами. Их фотографии в доломанах и парадных ментиках не исчезли из его кабинета, когда в России случилась революция, а Польша стала независимой республикой. При распространенной тогда руссофобии, это было редким проявлением гражданского мужества. Эмигранты это оценили и шли к Корнецкому толпой.
Однажды, дату вспомнить не могу, - он познакомил меня со своим клиентом - высоким, грузным и, по сравнению со мной, не молодым человеком, Димитрием Федоровичем Андро.
--
{18} Он показался мне тогда стариком. Теперь я знаю, что было ему лет пятьдесят с небольшим и что происходил он от одного из тех французских роялистов, которым император Павел Петрович предоставил убежище на Волыни.
Обрусевший внук французского эмигранта окончил Пажеский корпус, участвовал в Турецкой кампании 1877-1878 г.г., командовал после нее Донским казачьим полком. Поэтому и правнук, мой новый знакомый, был пажем, выпущенным в 1890 году из корпуса Лейб-Гвардии в Казачий полк. Уйдя в запас в чине сотника, он поселился в Ровенском уезде, в имении Деражня. Там застала его революция.
В 1921 году, после раздела Волыни на советскую и польскую часть, он благоразумно решил избавиться от близости к границе. Деражня была продана графу Потоцкому, а Андро приобрел другое поместье в Поморском воеводстве, недалеко от Данцига. Обойтись без адвоката он не мог, а для меня встреча с ним у Корнецкого стала первым шагом к участию в организации, стяжавшей печальную известность под условным обозначением - Трест.
--
Не знаю, почему Андро захотел со мной познакомиться, но предполагаю, что причиной была моя служба в варшавском телеграфном агентстве Русспресс.
В польской столице существовал в те годы русский военно-исторический кружок, основанный генералом Пантелеймоном Николаевичем Симанским. Военное искусство и история не были единственными темами его собраний. Положение России также привлекало внимание. Я дважды рассказал в нем то, что видел и пережил под советской властью. Сократив эти сообщения, я послал их, как статьи, парижскому "Общему Делу", которое их напечатало. Их заметил владелец Русспресса Сергей Михайлович Кельнич. Ему я обязал тем, что на многие годы стал профессиональным журналистом.
Андро, жившему в деревне и бывшему в Варшаве наездом, не хватало злободневной информации. Он ее получал в разговорах со мной Мы встречались в просторной квартире его польского родственника, нотариуса Руляницкого. Андро, вторым браком, был женат на его сестре Марии Антоновне.
Помню место этих встреч - светлый зал в старом доме на Медовой улице, скудно обставленный роялем, пальмами в {19} кадках и мягкими креслами в коленкоровых чехлах вокруг низкого, круглого стола. Там, весной 1923 года, Андро познакомил меня с Юрием Александровичем Артамоновым, которого назвал представителем Высшего Монархического Совета.
--
Согласившись на это свидание, я предполагал, что увижу человека пожилого. Членами Совета, обосновавшегося в Берлине, были люди, создавшие себе имя до революции. В моем воображении, они были синклитом почтенных старцев. Возраст их представителя меня удивил.
Артамонов был только года на три старше меня. Лев Никулин, автор "Мертвой зыби" - изданного в 1967 году в Москве лживого советского рассказа о Тресте - состарил его на десять лет, приписав окончание Лицея в 1907 году. В действительности, он был лицеистом последнего выпуска - окончил его после революции, весной 1917 года, уже будучи вольноопределяющимся Лейб-Гвардии Конного полка.
Он был красив - той мягкой, женственной красотой, которой славились некоторые дворянские и купеческие семьи таких приволжских губерний, как Нижегородская и Ярославская, да он и был волжанином по матери, рожденной Пастуховой. Особенно хороши были глаза - синие, оттененные длинными ресницами.
В обращении он был благовоспитанным петербуржцем. В Варшаве, где русскими эмигрантами были, большей частью, беженцы из южных и западных губерний, некоторые обороты его столичной речи привлекали внимание.
Разговор, в присутствии Андро, был короток и незначителен. Я не скрыл от представителя зарубежных монархистов, что не верю в возможность свержения большевиков эмигрантами или иностранцами. Во мне еще было живо ощущение стихийной силы обрушившейся на Россию катастрофы. Неотвратимость некоторых, порожденных ею, перемен казалась мне очевидной. Отношение к Белому движению, к жертвенному подвигу его участников, оставалось положительным, но повторение в прежнем виде казалось невозможным. Коммунисты были для меня поработителями русского народа, его злейшими врагами, но взрыв сопротивления в сердце страны - в Москве - казался вернейшим путем к освобождению.
Артамонов меня выслушал и предложил продолжить разговор на следующий день.
--
{20} Даже не все коренные варшавяне жили тогда в собственных квартирах. В переполненном городе, ставшем столицей нового государства, это было для многих недоступной роскошью. Приезжие и эмигранты ютились по чужим углам.