Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А теперь вот и мы отправляемся в гости к бабушке Мане, в неведомый город Зарайск, в неведомую деревню Иванчиково, стоящую на реке Осетр.

Это странное название реки вызывает путаницу в моей стройной логичной теории построения мира. Я очень люблю праздничную осетрину горячего копчения, белую, нежную, мясистую, пахнущую дымком, с коричневой жирной корочкой. Я даже видел когда-то целого огромного осетра в Елисеевском магазине! Но какое отношение он имеет к реке в глухомани, где живет баба Маня? Эта река никак не может носить названия такой царской рыбы, очень дорогой и, по моему предположению, заморской...

Мы тоже везем гостинцы, набитые в чемоданы и рюкзак из крашеной мешковины. Крупу, сахар, чай, селедку, сыр, копченую колбасу, тушенку. И за всем этим надо следить на переполненном бестолковом вокзале. И успеть сесть на поезд, в котором тоже между перегородками сплошные возбужденные люди, орущие дети, чемоданы, мешки, узлы. И жаркий тяжелый вонючий от пота и испарений воздух.

Измученно засыпаю, уткнувшись головой в набитый рюкзак, покачиваясь под воспаленным светом тусклой далекой лампочки. И просыпаюсь уже поздно ночью, на прохладном тихом перроне, от веселого тормошения незнакомого человека, который колется небритой щекой и тащит наши пожитки на пустую темную площадь к одиноко белеющей лошади, запряженной в телегу.

Колется сено, гремит телега по лунному булыжнику, цокают копыта, подпрыгивают навстречу и отстают низкие каменные домишки. И как-то неожиданно телега съезжает вдруг на мертвую немощеную улочку с глухими заборами, за одним из которых краснеют ждущие нас окошки.

Новые поцелуи, приветствия, смех. Открывают ворота, вводят лошадь с телегой, вытаскивают вещи. За темной дверью маленькая прихожая с чистой домотканой дорожкой, беленькая комнатушка с накрытым столом под теплым выгоревшим абажуром.

Наконец-то я могу рассмотреть наших новых, незнакомых мне родственников.

Дядя Саша, который встречал нас на вокзале. Молодой, веселый, с выпуклой грудью молотобойца, голубоглазый, загоревший до черноты, с белесым бесшабашным чубом и ослепительной улыбкой.

Дядя Ваня, хозяин дома, сын бабы Мани. Тоже загорелый, но уже пожилой, черноволосый, небольшого роста. И одна рука у него почему-то в черной кожаной перчатке. Его жена, теплая и уютная в своем цветастом халатике, как мягкая кровать в соседней комнатке, куда меня укладывают спать.

Засыпая, я еще слышу из-за притворенной двери оживленные разговоры, бряцание вилок и стук стаканов...

Утром первое, что я увидел, открыв глаза, - это дяди Ванину руку. Она лежала совершенно отдельно, совсем близко от меня, на коричневом ободранном столике, вместе с папиросами и спичками. Неживая рука в кожаной перчатке, а дальше - до локтя - полупрозрачная, мутно-желтая, с замусоленными кожаными ремешками.

Сам дядя Ваня спал на полу, выставив из-под одеяла вместо руки голый обрубок с бурыми, грубо сросшимися рубцами.

Потом я видел, как дядя Ваня пристегивал к этому обрубку свою искусственную руку, как он прикуривал, прижимая ею спичечный коробок ко впалой груди.

Мне нравится город Зарайск. Хотя неприятно удивляет подслушанный разговор, что назван он якобы от слова "зараза" и должен, следовательно, правильно называться Заразск. Будто бы здесь бушевала когда-то еще при царе горохе то ли холера, то ли еще какая зараза. Я в это не очень-то верю, но все-таки на всякий случай старательно обхожу вонючую лужу, боясь заразиться.

Мне больше нравится другое истолкование. Зарайск - это городок, расположенный за раем, то есть на отдаленной окраине рая, со своими зелеными улочками, кривой неровной площадью и обветшавшим кремлем, в одном крыле которого, с белой высокой лестницей, столовая и буфет, где работает жена дяди Вани.

Она без очереди совершенно бесплатно наливает отцу и дяде Ване по граненому стакану красного вина, а мне протягивает конфеты из стеклянной вазы на высокой ножке. И я победоносно смотрю на окружающих. Больше всего мне нравится то, что все это по знакомству, даже по родству, совершенно бесплатно и без очереди.

Через день мы уезжаем из Зарайска в деревню. Катим по сухой глинистой дороге в сухое неподвижное небо без единого облачка, через медлительные поля с бесконечными перевалами.

Мерно ходит перед глазами лошадиный зад с грязным хвостом. Глухо стучат по колдобинам колеса с железными ободами, отполированными до блеска дорогой. И тело все избито от этой тряски, от колкого сена, от наползающих тюков, от жестких деревянных бортов телеги.

Позади нас летящее облако пыли. Сначала далекое, маленькое, потом все приближающееся, вырастающее и вдруг захлестнувшее в себя, обратившееся через мгновение в гнедую кобылу с телегой, перегруженной бабами и мужиками, где веселится гармошка и льется рекой самогон из огромной узкогорлой бутыли-четверти.

Тут-то и начинается самое интересное. Игра наперегонки. Гонит Сашка, стреляет кнут над Сашкиной головой. Гонит другой возница, привстав на полусогнутых, широко расставленных ногах. И оскал у обоих такой же, как у лошадей, сумасшедший бесовский оскал азарта. И оловянный Сашкин глаз наливается синим неистовым светом с красным пляшущим огоньком. А навстречу нам летит с пригорка еще один разудалый ухарь в телеге с криком "поберегись!". И как это мы успеваем проскочить одного и не врезаться в другого...

Но все-таки мы вырываем победу и радостно вдыхаем чистый воздух, и Сашка с улыбкой превосходства смотрит назад, на отстающую в пыльном облаке, машущую нам, завалившуюся от хохота и гонки подгулявшую компанию...

Уединившись в полутьме и прохладе приятельской московской квартиры, потягивая под заграничную мелодию шотландское виски "Белая лошадь", отдающее сивухой, вспомнил я и эту поездку, и нашу белую лошадь, и Сашку, и компанию,которую мы обогнали, обдавшую нас крепким запахом этой самой сивухи.

Кажется, все давно позабыто, истлело во времени, завалено обломками других погасших и тоже забытых дней. Но вот какой-то пустяк - вещь ли, запах, случайное слово - вырывает из памяти вечно живую картинку.

"Амор... омори..." - рыдает магнитофон. А может быть, "о морэ, морэ...". То ли любовь, то ли смерть...

Несут по деревне голый, не обшитый материей гроб. Такой же чистый, свежеструганый, как вкопанные вдоль дороги столбы, по которым скоро сюда придет электричество. В послевоенную деревню, оставшуюся "за раем", куда только-только подступает цивилизация.

Качается гроб на длинных белых полотенцах, оседает на выставленных у изб лавках и табуретах. Движется дальше, в нашу сторону, к нашей избе, обрастая новыми скорбящими. И громче становятся причитания. И солнце все беспощадней. И глядит прозрачная старушка в черном на своего сыночка, единственного кормильца.

А сыночек-сын, каменщик, уехавший в город за длинным рублем, на которого обрушилась бракованная кладка, зыбкая кирпичная стена, лежит в белой рубахе, молодой, сильный, бронзовый от загара. И большие навозные мухи ползают по лицу и гудят черным роем над гробом...

"Амор... омори..."

Что пело нам радио в начале 50-х?

Конечно же, "Сулико". Потом разные марши, народные и псевдонародные песни в оглушающем исполнении хора Пятницкого. Наконец, "Самару-городок":

Ах, Самара-городок, беспокойная я,

беспокойная я, успокой ты меня!..

Певицу мы тоже звали Самарой Городок. Все очень просто: Самара - имя. Городок - фамилия. Когда она пела другую песню, мы говорили - поет Самара Городок.

И вот разнесся слух, что она умерла. А Ленька Грибков заявил, что знает, где ее могила. Он долго вел нас по незнакомым, еще не открытым нами улицам, и когда над ним уже начали смеяться - ну где же твоя могила? выдумал тоже! - остановился перед серым валуном у какого-то пустыря и сказал с гордостью - вот она, под этим камнем...

Так мы нашли материальное подтверждение смерти Самары Городок. Но радио почему-то продолжало регулярно петь ее тонким, хрупким, ангельским голоском, вызывая во мне неясное смятение и смутную догадку о бессмертии души...

7
{"b":"44260","o":1}