Синдбада сторонились. С ним не играли. Его презирали унизительной кличкой "зассыха". Единственным утешением были ему желтая черепаха, жившая в нашей палате, и ящерки, которых мы ловили в дровах, сваленных у столовой.
Ящерки грелись на солнце. Старые - пузатые и безобразные. Молоденькие - изящные, верткие, с нежным зеленовато-белым брюшком.
Ящерки почему-то считались у нас своеобразной живой валютой. На них менялось все что угодно, начиная с какого-нибудь замечательного камушка и кончая воблой или конфетами. Можно было менять ящерок и между собой - одна молодая шла за две старые. Меньше всего котировались бесхвостые инвалидки, их почти не ловили.
Ловец ящерок должен быть так же неподвижен в начале охоты, осторожно передвигая руку, и так же ловок, быстр и находчив в последний момент, как и сама ящерка. Чемпионы вылавливали по пять, по десять ящерок за охоту. Были и неудачники, довольствовавшиеся бесхвостыми экземплярами или вообще ничего не ловившие.
В один удивительный солнечный вечер мне привалило богатство. Я отловил семь прекрасных молоденьких красавиц с восточной утонченностью тел. Мои рабыни мягко шуршали в круглой жестяной коробке из-под монпансье, а я то и дело подносил коробку к уху, блаженствуя и предвкушая, на что я их обменяю. Но до утра я решил с ними не расставаться. Мне льстила слава удачливых людей.
"Только бы не стащили", - думал я, засовывая коробку поглубже под тумбочку.
Утром я первым делом полез за коробкой - цела! Но странная тишина внутри слегка озадачила. Спят, что ли, еще? Или притаились, чтобы удрать? Я поболтал коробкой. Она отозвалась вялым стуком, и что-то из нее потекло. Осторожно свернув крышку, я их увидел, моих злополучных невольниц. Ящерки были мертвы. Они лежали, переплетясь друг с другом, в какой-то зеленоватой жидкости, блестящие и бездушные. Что это за жидкость, откуда? И медленно, очень медленно впивалась в меня ужасная мысль - это же сжиженный воздух, бывший воздух, который они весь выпили, без остатка, по несколько раз, пока он не превратился в эту зеленоватую жидкость. Ведь я же не пробил отверстия в крышке, боясь покалечить ящерок!
И вот я стоял над ними, убийца, палач, гестаповец, черная душа, и руки мои были забрызганы их материализованным дыханием.
Я выскочил в лес и запустил коробку высоко в небо, по которому до сих пор разлетаются обмякшие тельца ящерок, золотые диски жестянки и брызжет сжиженное дыхание убиенных мной...
Потрясенный случившимся, я крепко сдружился в то лето с Синдбадом, которого - пожалуй, единственный из отряда - называл по имени. И он с благодарностью тоже привязался ко мне. Мы вместе кормили одуванчиками черепаху, но ящерок я уже не ловил.
Сейчас никак не могу вспомнить ни имени его, ни фамилии. Он так и остался для меня Синдбадом, превратившись со временем из толстого зассыхи, телесного теста, в довольно увесистого подростка, на котором чуть ли не лопалась черная лоснящаяся гимнастерка, в уличного короля с жуткой таинственной кличкой, о происхождении которой никто уже и не подозревал.
В классе седьмом, весною, Леон, Синдбад и еще человека три заявились в нашу школу в конце уроков бить Женьку Богданова. Что-то между ними произошло. Кажется, Женька заступился за девчонку, к которой они приставали.
Я, ничего об этом не зная, с удивлением увидел Синдбада на школьной лестнице, был рад ему и даже помог найти Женьку. Синдбад, как заправский пират, несущий "черную метку" в мордастом кулаке, подошел к Женьке и процедил сквозь зубы: "Выходи, поговорить надо..."
Мы советовали Женьке не выходить, отсидеться в школе, пока им не надоест ждать, но Женька не согласился. Он считал ниже своего достоинства прятаться за стенами школы. Поняв, что Женька все-таки выйдет, мы с жаром решили образовать живой заслон вокруг него, но стоило нам только показаться, стоило Леону достать свою знаменитую унитазную ручку на ржавой цепи, как наше оцепление панически распалось.
Пятерым запросто удалось разогнать человек десять, среди которых были и здоровенные лбы, способные постоять за нашу общую честь, честь класса. Победил страх. Потому что за этими пятью пришли бы еще десять, а за ними еще тридцать. И пришли бы за каждым поодиночке, как вот теперь за Женькой. Мы их знали. Мы знали, что, когда под мостом на Волоколамке два враждующих микрорайона выясняли свои отношения, вышли человек по пятьдесят от каждой из группировок, с железными прутьями и самодельными финками, и приехавшая милиция ничего не могла с ними поделать, только подбирала покалеченных...
Но я, единственный, остался с Женькой. Я думал, что на правах старой дружбы смогу уговорить Синдбада спасти Женьку, которого повели за школу в цветущий яблоневый сад. Синдбад отмалчивался. И когда я уже рванулся к Женьке, чтобы встать с ним рядом, он грубо и резко ухватил меня за рукав, оттащил в сторону и держал так до конца избиения, не дав даже распалившемуся Леону ударить меня.
Я видел, как они медленно окружали Женьку, сжимая кольцо, а он затравленно озирался, не зная, от кого первого ожидать удара. Я видел, как псих Леон набросился на него со сверкающей в воздухе ручкой. Женька не сопротивлялся, закрыв руками лицо. Его сбили с ног и били долго, остервенело, ногами, сатанея от собственной ярости.
Потом все кончилось. Осталось только Женькино раздутое лицо в кровоподтеках, с полузакрывшимся левым глазом и огромной бугристой шишкой над бровью.
С трудом поднявшись, он попытался мне улыбнуться и выдавил сквозь разбитые губы хриплым чужим голосом: "Все хорошо..." И я вдруг отчетливо понял, какой же я трус, предатель, слизняк. Стыд проступил на лбу липкой испариной. А должна была проступить кровь, как у Женьки, чтобы я тоже с чистой совестью мог сказать: "Все хорошо..."
Конечно, Синдбад защитил меня от мордобоя. Но он, сам не понимая этого, убил мое воскресение. Как если бы Понтий Пилат взял бы да и спас Иисуса Христа от смерти.
Наверно, я показался тогда Синдбаду той желтой черепахой, вечно выползавшей в проход между койками, которую надо было все время спасать от ничего не видящих несущихся мальчишеских ног...
Не знаю, почему, но припомнилась мне еще одна история. Как-то утром в лагере мы подначили дежурного по палате Ваську Путинцева:
- Ты что, идиот, что ли, самому полы драить? Вон придурок сидит на скамейке с книжкой. Ему все равно делать нечего, так пускай поработает!
Не наш он был, этот красавчик.
Тонкий нос с горбинкой, нежно-белое матовое лицо, темные ярко затененные глаза со вспышками восточных ресниц, восточные волнистые волосы.
И держится особняком, и на нас ему наплевать, на все наши радости и невзгоды, только какие-то толстенные книги с утра до вечера, и даже на девчонок - плевать!
И пошел Васька с ведром к скамеечке, и по-хорошему попросил этого придурка заняться общественно-полезным трудом, а когда тот наивно заявил, что дежурство вовсе не его, злорадно выплеснул ему на ноги все это помойное содержимое вместе с вонючей тряпкой.
А мы стояли рядом и ухмылялись.
- Вы не смеете! - задохнулся он в каком-то страдальческом ужасе. - Вы не смеете оскорблять!.. Я русский князь!..
И непонятно, что там отразилось в его глазах и что привело нас в такое замешательство, но когда его уже собрались бить по-настоящему, Витька Жильцов заорал:
- Да пошел он!..
И тут же окрысился на Ваську:
- Ну чего стоишь? Иди, домывай!..
С тех пор и окрестили этого красавчика обидно-насмешливым прозвищем "князек". Князей нам только не хватало! Да всех их в семнадцатом к стенке поставили! Какой он русский, к тому же с такой внешностью и фамилией Юсупов?..
И только через многие годы наткнулся я на фото князя Юсупова, убившего Распутина, - того чуть-чуть повзрослевшего мальчика, которого встретил в лагере...
Одна довольно смутная догадка не дает мне покоя. Никакие мы не христиане на самом деле и никогда ими не были. Мы были и остались язычниками. И крест у нас - не Распятие Христово, а две скрещенные палочки для добывания огня, в котором сгорают наши непримиримые души.