И вот по мере того, как я облазил всю доступную мне здешнюю округу и одно лишь Коргозеро оставалось белым пятном, все больше и больше меня туда тянуло и хотелось хоть одним глазком взглянуть и на деревню, и на озеро. На самом-то деле я боялся туда пойти не из-за одного мистического страха перед Василием Ивановичем и его землей, а еще и потому, что не хотел тревожить в душе чувство сожаления, опасался, как бы не пронзила меня мысль, не заныло сердце, что в Коргозере-то и надо было покупать избу. Там-то уж точно встретилась бы мне затерянная земля, которой я грезил, а то обстоятельство, что добираться до нее еще труднее, чем до Падчевар, и никакие импортные джипы и отечественные "козлы" туда не ходят, лишь радовало меня. Может быть, там и слилось бы воедино ощущение американской безопасности и русского простора, и стоит мне только эту деревню увидеть, не захочется покинуть ее уже никогда.
Настроение мое было тем более тягостно, что на этот раз неведомые воры взялись за избу всерьез и не только украли все ведра, кастрюли, самовар, одежду, сняли колеса с велосипеда, вывернули лампочки и утащили даже детскую раскладушку, но сумели взломать главный и доселе не сдававшийся мой бастион запиравшийся на амбарный ключ сенник, для чего они разобрали крышу и вынесли оттуда всю водку и еду. Таким образом, в моем распоряжении оказалась только одна бутылка, которую нечем было закусывать и не из чего пить, и в опустевшем доме передо мной замаячил выбор - терять полдня на то, чтобы идти в соседнюю деревню за водкой и закуской, или обойтись единственной, чудом купленной в Вожеге поллитрой и всю неделю с незамутненной головой и пустым желудком налегке бродить по озерам и лесам, питаясь чем Бог пошлет и что само отыщется либо наловится. Я выбрал второе и самонадеянно подумал, что сие и есть мой тест, определяющий склонность к алкоголизму и чревоугодию, распространенную среди многих созерцательных натур.
К общению с деревенскими жителями я больше не стремился. И в Осиевской, и в Кубинской уже давно почти все, с кем я встречался, когда шел с бидоном и пластиковой бутылкой на колодец или на реку, спрашивали об одном и том же: залезали ко мне или нет? И это жадное любопытство было мне неприятно. Было стыдно сознаваться, что да, опять залезали, не хотелось в ответ на следующий вопрос перечислять, что унесли, выслушивать сочувственные отклики и вздохи. Прав я был или не прав, но мне казалось, мои деревенские соседи не то чтобы лицемерили, но немного лукавили - знали, что залезали, знали или догадывались, кто залезал, однако не хотели связываться или стучать на своих же. Я не мог их за это осуждать, смирился, что чужой для них, да если бы мне и указали на кого-то, что бы я стал с этим человеком делать? Но чего уж спрашивать и тем более сочувствовать тогда...
Однако в этот раз оказалось, что за прошедшие месяцы от набегов пострадал не я один; люди жаловались, что воруют не только у отпускников вроде меня, но и у тех, кто живет постоянно.
- Раньше-то никогда такого не бывало. И замков не держали. Приставят батожок к двери - значит, нет хозяина. Никто и не пойдет.
Говорили, что в Падчеварах орудует чуть ли не шайка, что у кого-то в Наволоке украли стиральную машину, а в другом доме у старухи утащили старинную икону. Приезжала милиция, и на какого-то парня из Сурковской надели наручники и увезли, но он якобы был не один, а взял всю вину на себя, и дружки его остались на воле.
Я слушал не слишком внимательно, уже свыкнувшись в душе с мыслью, что избу мою рано или поздно разорят совсем, как вороны чужое гнездо, и поделать с этим я ничего не смогу. Но пока еще были целы стены, окна и крыша, я жил сегодняшним днем и старался не думать о том, что станет завтра.
Назло всему я любовался желтеющими деревьями, поднимался вверх по реке на лодке - и как же билось мое сердце, когда я шел к тому месту, где три месяца назад спрятал ее в прибрежных кустах. Казалось мне в ту минуту, если и "Романтику" украли, то после взлома сенника я уже не смогу переступить последнюю обиду, все брошу и тотчас же уеду - но лодка, к счастью, была на месте, и я обрадовался ей, как живой...
Поднявшись вверх по течению, я затаскивал лодку на песчаную косу, где жег летом костер и на песке остались, или мне так казалось, следы костра; ходил по лесам, тщетно пытаясь насобирать опят или подосиновиков. Обычно в эти осенние приезды едва успеваешь поворачиваться. Осень не весна, и для приезжего человека тут каждый час на счету: за не слишком длинный световой день надо и в лес за грибами сходить, и ягод набрать, а еще успеть на вечернюю рыбалку. Потом до полуночи сидеть и чистить, отваривать, солить или резать на сушку грибы, готовить уху или жарить рыбу. Однако в этот год я опоздал, плотва брала в сумерках вяло, грибы вообще почти все отошли, лишь попадались в лесу усеянные черными склизлыми опятами пни, и я совсем по-детски сокрушался - ах, попасть бы сюда на недельку-другую пораньше, - иногда встречались громадные желтые грузди или, как красная сыпь на траве, появлялись крохотные, годные только для засола горькушки.
А больше ничего и не осталось - но зато было много времени, я угадал к самому расцвету золотой осени: леса светились и полыхали, под ногами все было желтым и красным, ночами зажигались над деревней звезды, мерцали и обнимали холмистую землю. По вечерам я иногда заходил к счастливой помолодевшей бабе Лизе, которая никогда не спрашивала меня про обворованную избу, но рассказывала, как приезжал к ним из Вожеги батюшка и окрестил троих деток, а заодно и их молодых родителей, а еще исповедовал и причастил тюковскую мать.
- Всех из избы выгнал, когда исповедовал.
- Правильно, положено так.
Но Лизе было смешно и странно, что ее, хозяйку, выгнали из собственной избы.
- А еще говорят, церковь в Огибалове скоро откроют. Алешка-поп из Северодвинска служить будет.
Оказалось, что один из деревенских стариков, который прежде жил в Северодвинске, а потом купил в Кубинской дом, был дьяконом в северодвинской церкви. Странное настало время, ни воровства поголовного, ни попа крестящего и исповедующего прежде не было, плохое мешалось с хорошим и уравновешивалось, как осенние дни и ночи, но отстраненно я думал, что раньше принял бы все близко к сердцу, а теперь эта жизнь меня уже почти не касалась.
С крынкой молока я возвращался из хорошо протопленной Лизиной квартиры, наугад нащупывая в поле разбитую колею, поднимался в комнату и, чтобы не скучать и не слишком долго предаваться колебаниям, как поступить с великоустюжской поллитровкой - выпить "Федота Попова" сразу или же растянуть на несколько вечеров, - включал старенький транзистор, крутил ручку и странствовал по шорохам и волнам. Здесь в деревне почему-то лучше ловились короткие волны, и по странной иронии с годами всех остальных забивало радио "Свобода". Так я сидел за столом и слушал ехидные новости, утомительные передачи и повторяющиеся каждый час назойливые объявления, узнавал голоса людей, которые казались мне совершенно нереальными несмотря на то, что иных мне случилось повидать и даже посидеть с ними за одним столом в Лас-Вегасе на мудреной конференции славистов и культурологов, посвященной судьбам постмодернизма, которую провели в университете этого смешного и остроумного городка. Вспоминая их, я с удивлением думал: можно ли представить на всей нашей земле нечто более далекое друга от друга, чем эту деревню и этих ироничных и самоуверенных людей?
Они были мне еще более чужды, но в ночные падчеварские часы далекие радиоголоса отвлекали от одиночества и тревоги. Что-то старческое, мнительное объявилось в моей душе к сорока годам. Я вспоминал страхи бабы Нади, боявшейся после смерти деда включать свет в избе, и, обыкновенно беспечный и легкомысленный, отмахивающийся от ее вопроса: "Не страшно тебе там одному-то?", любивший уединение и волю, тщательнее обычного запирал засовы и ночью тревожно прислушивался ко всем звукам. Но никто не трогал меня, и даже веселые соседи были настолько увлечены осенней охотой, что больше не загорали на крыше под нещедрым сентябрьским солнышком. Только однажды я пережил несколько неприятных минут, когда возвращался в сумерках с реки и вдруг увидел стоявшую на краю поля белеющую "Ниву".