Князь не дал — зачем, кацо, уничтожать произведение искусства, авось, пригодятся для любознательных депутатских масс, посещающих Русский музей изобразительного искусства имени А.С. Пушкина исключительно с монархом Иберии Хуаном Карлосом I и его чарующей супругой.
— Иберия — это где? — решил я расширить свои географические познания.
— Это древнее название Испании, неуч, — отмахнулся Сосо. — Так о чем я?
— О монархии, — сказал я. — Ты что, князь, монархист? — и увидел, как по комнате прогуливаются два кота. Оч-ч-чень похожие друг на друга. Походкой и окрасом. — А которой из них мой? — указал я на животных, доставленных пароходом «Святой Августин» из сказочно-шафранной Персии.
— Все, ему не наливать, — услышал голос тамады. — Эй, граф Лопухин, вы ведете себя, как анархист.
— Спокойно, господа, — мужественно держался за колеблющийся сиреневый воздух, где рисовались симпатичные очертания девушки Александры. М-м-мадам, вы за монархию или республику?
— Я за домострой, — засмеялась девушка. — Эх, назюзюкался, граф, как сапожник.
— Да, мой прадед Клим был с-с-сапожником, — подтвердил со всей возможной твердостью. — А вот вы… ты… на БМВшках… и вся такая.
— Какая?
— Не наша, не рабоче-крестьянская.
— А я не знала, что Ванечка у нас пролетарий!
— Все мы вышли из народа! — вмешался князь в наш малосодержательную треп. — Так выпьем же за тех, кто несет в народ искусство! — И посчитал нужным уточнить. — Это я говорю о своем друге. — И отвесил гаерский поклон. — Сашенька, рекомендую.
Я обиделся: что они все понимают в высоком, как башня из слоновой кости, искусстве и, видимо, от чрезмерных чувств процитировал поэтическую строчку (не свою):
— «Неразумны те, кто думает, что без нисхождения во ад возможно искусство».
Это были мои последние слова. Адская смесь из коньяка и цинандали рванула в моем органе для приема пищи, точно боевая граната РГД-5. И темная воронка небытия вобрала меня, как младенец пустышку.
После безжизненного прозябания на затворках космической пустоты, выражусь красиво, с неимоверным трудом разлепил веки и увидел мировую колышущуюся муть, где, по утверждению ученых, и произошла жизнь на одной из планет нашей солнечной системы. У меня возникло стойкое ощущение, что нахожусь то ли под ракетой, стартующей в неведомое, то ли под прессом для проката стального листа. Как говорят в подобных случаях, все члены были точно налиты свинцом.
Мама моя! Где я и что со мной? Вот так всегда: искрящиеся, как троллейбусные провода в дождь, праздники заканчиваются и начинаются тошнотворные будни. Усилием воли приподняв проспиртованную голову, я обнаружил себя распластанным на собственной тахте. Это обстоятельство меня несколько взбодрило: главное для естествоиспытателя находится на своей территории.
Я поймал опытной рукой бутылку под столом, предусмотрительно оставленную мной; зная свои полеты в незнакомое и трудное возвращение из него, я приучил себя ставить спасительный, скажем так, радиомаячок.
Ух!.. Жизнь вновь затеплилась во мне, как на планете, разбитой метеоритными бомбардировками. Эх, Ваня-Ваня, надо заканчивать эти полеты в вечность, добром не кончится. И в подтверждении столь здравой мысли я увидел… призрак прабабки Ефросинии. Он всегда появлялся, когда я имел неосторожность провалиться в выгребную яму Макрокосма.
— Все понял, бабуля, — поспешно заверил её. — Начинаю новую жизнь.
— Скоко ты её, охальник, обначинал, — колыхала головушкой, обрамленной клочьями мги. — Маманьку-то позабыл, поганенок. Недобро, ой, недобро.
— Ну ладно тебе, ба, — вздохнул. — Поеду на днях.
— Ужо ездил, миленок, — съязвил призрак. — Второй годок вот как.
— Дела, ба, — нервничал, — честное, блин, слово!
— Знамо твои, блин, дела, засоранец, — цокнула в сердцах. — Шоб ныне отправлялси до Лопушкино Оврага, а то я тёбя, внучёк, заговорю и пити кляту-градусну боле не смогешь.
— Э-э, вот этого не надо, — заблажил я. — Одна радость в жизни осталась. Ба, имей совесть!
— Тоды геть до Лопушкино Оврага, — и, пригрозив сухеньким пальчиком, исчезла в открытом окне, где млело раннее летнее утро.
Почувствовав легкое недомогание от преждевременных собеседований с видениями из мира теней, я влил в себя жидкости, стабилизирующей общее состояние, и прилег на кота, изображающего пуховую подушку.
Эх, в какие заросшие лопухами овражки и глухие овраги ушли ясные денечки беззаботного детства?! Как хорошо было жить в огромном и надежном мире деревеньки под названием Лопушкин Овраг. Горластыми шкетами мы пылили по местности, как когда-то летучий отряд красных кавалеристов трепался за графом Лопухиным и его коллекцией дрезденского фарфора, набегали мелкой саранчой на колхозные плодоносные сады, гульбыхались до изнеможения в речушке Лопотуха. И наши костлявые монголоидные тельца обжаривались живительным огнем, пылающем в зените небесного раздолья.
Казалось, что такая счастливая жизнь будет продолжаться вечно. Однако скоро задождило, дороги, петляющие по ярам и кручам размыло. Лопотуха, выйдя из бережков, заводоворотила по оврагам и овражкам и приключилась беда: мой батяня, грешный был человек, гульнул на ходком тракторе «Беларусь» с полюбовницей Изой, приблудной цыганкой, да так, что только на третий день, как вода ушла, приметили поврежденный колесный механизм на глубине дальнего крутояра Дырявый.
Был мал и плохо помню похороны: дождь сек гроб, качающийся на плечах суровых мужиков, как челнок в штормовом море, и я подумал, что отцу неприятно лежать в холодной воде, которая таки не отпускала его. И могила была залита мерзло-мокрым, с рябью плюмбумом. Тяжелую, пропитанную гниением лодку опустили в жидкий холодный свинец, и суглинистые пласты заплюхали по мертвой воде со странным веселым звуком: плюм-ц-плюм-ц-плюм-ц!
Мама не хотела идти на кладбище, да бабки приневолили, и я углядел на её лице, покрытом дешевыми жемчужинами дождя, выражение муки и смиренной обреченности. И мне вдруг представилась вся моя будущая жизнь в местности, изрезанной рванными оврагами, поросшими лопухами и чертополоховым бурьяном. И понял, что повторю жизнь отца. И, быть может, смерть моя?..
Наверное, тогда у Ванька Лопухина впервые возникло желание бежать из проклятых, гибнущих мест, где даже почва расходилась по меридиановым швам, вываливая наружу, как кишки, подземную фауну и флору.
Мой час прощания с малой, прошу прощения за патетику, родиной наступил, когда был призван в ряды армии. Меня проводила вся деревня и так, что осознал я себя полноценным гвардии рядовым войскового диверсионного спецподразделения быстрого реагирования «Выстрел», когда меня по приказу Отца-командира кинули в водоем для общего отрезвления организма. А дело было осенью и плавал я хорошо, и поэтому сумел перепахать стылое озерцо и дать деру. Не в сторону ли НАТО?
Разумеется, меня поймали (с помощью вертолетов), но поскольку я, молодой боец, не успел дать клятву по защите Отчизны от её всевозможных врагов, то будущего диверсанта крепко попинали и отправили на гауптвахту, где за пятнадцать суток его мозги у хлорированной параши протрезвели до состояния медной пряжки с разлапистой звездой. Потом начались ратные будни, похожие на бесконечную кошмарную дрему — из нас вышибали гражданскую дурь, выделывая из пушечного мяса вояк, повторюсь, специального назначения.
Поскольку я давал подписку о неразглашении военной тайны, то скажу лишь одно: из нас лепили солдат удачи, способных выполнить любой приказ командования в любой точке земного шарика. И это не шутка. Какие могут быть шутки, когда несколько бойцов были комиссованы по состоянию здоровья, как психического, так и физического. Нас учили выполнять задание и выживать в экстремальных условиях. Мы прошли тысячи километров по тайге, горам, пустыне; наши группы «освобождали» от возможных террористов атомные станции, стратегические железнодорожные узлы, ракетные шахты и проч. Безусловно, армейская наука пошла мне на пользу — я научился относиться к жизни со здоровым оптимизмом и радостью. И брать от нее, мимолетной, все, что можно взять, даже рискуя собственной шкурой и репутацией. То есть вместе с уверенностью в свои физические силы я сумел сохранить свою стержневую черту — разгильдяйство.