Внезапно удилище натянулось. Неужто форель? А может быть, коряга? Я тихонько повел. Удочка согнулась, но, слава богу, не сломалась. Однако я чувствовал, что крючок зацепился за что-то крупное. Удочку потянуло к яме, где раньше удил Красавчик. Я отпустил леску.
"Держи, не упускай! - закричал Красавчик. - Еще зацепится за какую-нибудь чертову корягу. Да ты тихонько, тихонько тащи, а то порвешь!"
То, что зацепилось за крючок моей удочки, и то, что я пытался тащить потихоньку, как советовал мне Красавчик, забилось в ямку и было неколебимо, как скала.
"Да ты тихонько, тихонько", - кричал Красавчик.
Он спрыгнул в воду и пошел ко мне, скользя на мокрых камнях.
"Не шевелись, - командовал он, - не тащи, а только держи крепче..."
Он подлез под прибрежный утес, погрузил до плеча руку в яму и вытащил вместе с моей удочкой огромную форель. Весом больше фунта. Такая чудесная рыбина попалась мне впервые. Помнишь, мама подарила мне ко дню моего восемнадцатилетия маленький "сальмсон", и я верил тогда, что если я выведу машину из гаража и зеленый свет на перекрестке немедленно укажет мне свободный путь, то весь день будет счастливым. Вот и моя форель сыграла в данном случае роль зеленого света.
Но крючок все-таки сломался, когда я вытаскивал его из пасти форели. Я сел на берегу возле Красавчика. Мы долго молчали. Потом вдруг он заговорил:
"Я прекрасно знаю, что между Пьереттой и Миньо ничего нет. Но Миньо mi secca... Как это по-вашему, по-французски, сказать?"
"Раздражает меня", - пробормотал я.
"Вот именно, - подтвердил он. - Миньо меня раздражает".
Я тоже был убежден, что между Пьереттой Амабль и Миньо "ничего нет". Не знаю почему, но у меня была в этом твердая уверенность. Однако меня больно уязвила мысль, что он ревнует вовсе не ко мне, и поэтому я решил его не разубеждать. Я только покачал головой и многозначительно промолчал.
Впрочем, если бы я и ответил ему, он все равно не стал бы меня слушать, ибо он снова заговорил, произнес настоящий монолог. Вот примерно его слова: "Пьеретта моя жена, она хорошая женщина. Это-то я, слава богу, знаю. Она мне настоящая жена.
Но говорит она все время с Миньо. Когда я вечером прихожу домой, мне хочется спать, ведь я в четыре утра встаю, а вечером как раз начинается ее день. Занимается своим любимым делом, ходит на собрания, читает, правит листовки, ведет беседы, и всю эту работу она проделывает вместе с Миньо.
Но если даже случайно я еще не успел заснуть и понимаю, о чем идет речь, я все равно не имею права высказываться. Они мне тут же начинают говорить, что я не в курсе здешних дел, упрекают меня, что я не стараюсь поднять свой идеологический уровень, как они выражаются. А Миньо всякий раз тычет мне в нос, что я не изучаю сочинений Мориса. А что Морис? Ведь секретарь итальянской партии - Пальмиро, и он не хуже Мориса. Мне приходится даже ужин готовить, если Пьеретта задерживается на профсоюзном собрании. А когда я ложусь спать, тут же является Миньо, они вместе с Пьереттой проверяют счета федерации и изучают речи Жака, Этьена и Франсуа.
Я, видите ли, хорош только для постели. Я в доме не мужчина, а женщина".
Таков был приблизительно монолог Красавчика. Кое-что я пропускаю, но он добавил еще:
"В Италии парни меня слушали. Конечно, никакой я не теоретик. Но парни знали, что у меня верный нюх. Когда шло какое-нибудь обсуждение и если я говорил, скажем, "это выйдет" или, наоборот, "не выйдет", - все знали, что я почти всегда прав... А здесь у вас я как был, так и останусь макаронщиком".
Он резко повернулся ко мне:
"Сохрани тебя бог жить в изгнании".
(А почему он должен жить в изгнании?)
Помолчав немного, Красавчик добавил:
"Скажи, Филипп, ты вот хорошо знаешь француженок, как по-твоему, почему Пьеретта сошлась со мной?"
Я ответил почти наобум, просто чтобы сказать что-нибудь:
"Ясно почему, ты ведь красивый малый".
"Вот именно, - буркнул он. - Миньо для серьезных разговоров, а макаронщик для развлечения".
Я предложил ему "Лакки".
"Спасибо, - ответил он, - я предпочитаю свою "Султаншу". - И добавил: Какой спрос с макаронщика?"
Прикусив золотой ободок сигареты, он снова принялся за починку удочки, о которой совсем забыл во время своего монолога. Два раза сряду он затягивал леску, но петля срывалась с крючка. Тогда он щелчком отбросил крючок, и крючок упал в воду. Потом, упершись руками в землю, Красавчик слегка нагнулся ко мне и, ловя мой взгляд, спросил:
"Скажи, по-твоему, Пьеретта такая же женщина, как и твоя сестра?"
Я неоднократно рассказывал ему о твоем редкостном свободомыслии. Впрочем, он и сам кое-что заподозрил, если я только правильно понял то, что произошло у вас с ним, когда вы вдвоем обследовали мотор "альфа-ромео". Я, конечно, умолчал о твоем пристрастии к Бернарде (если так можно выразиться), но я передал ему твои слова, которые ты охотно повторяешь, а именно что твои любовники страшно удивляются, когда ты, встав с постели, тут же начинаешь писать, читать или уходишь на прогулку, как только они отслужили свою службу. Он расспрашивал меня о всяких подробностях, и я тут же на месте изобрел их целую кучу. Короче, я изобразил тебя подлинным олицетворением распутства.
"Не знаю, - ответил я. - Видишь ли, у меня нет достаточных данных, чтобы вывести заключение. А как у вас все началось?"
"Не твое дело", - резко оборвал он.
Тут мне стало ясно, что случайно, вернее, почти случайно я задел больное место.
"Когда я ревную, - продолжал я, - я прежде всего стараюсь вспомнить, как у меня началось с моей любовницей. Если она сопротивлялась достаточно долго, я заключаю отсюда, что, по всей вероятности, она так же упорно будет сопротивляться домогательствам другого. Но если я овладел ею сразу, вполне естественно предположить, что и другой овладеет ею с такой же легкостью. Надо же рассуждать здраво. Согласись, что нелепо наставлять рога соседям и при этом даже мысли не допускать, что соседи могут наставить рога тебе самому".
Красавчик поднялся. А я продолжал сидеть и вскинул на него простодушно-детский взгляд. Здорово, должно быть, провокаторская была у меня физиономия.
Презрительная гримаса искривила его губы.