Он со страхом почувствовал, как ослабевают, рвутся какие-то внутренние нити и волокна, и напрягал все силы, чтобы сдержать то, что стремилось вырваться наружу, словно оно грозило разнести на куски его самого. Оно могло оказаться таким огромным, сокрушающим, что он не смел дать ему волю. И все же он не мог отпустить ее и прижал к себе до боли крепко, лишь бы не исчезло мучительное, пугающее очарование этого неразборчивого шепота.
Она оторвалась от него и вопросительно заглянула ему в глаза в надежде найти объяснение того, что вдруг произошло с нею, не зная, что происходит в нем, и беззвучно моля его сказать, что он всем сердцем разделяет смятение ее чувств. А он сейчас был не с нею, и даже не в Москве: он перенесся в ту старую, коричнево-зеленую квартиру, где он, маленький мальчик, в паническом страхе бежал по тихим пустым комнатам, без слов крича от страстной тоски по чему-то, чего еще не знал и потому даже не умел назвать, но без чего не мог жить дальше.
Он очнулся и снова стал самим собою, взрослым Ником; на темной улице гулял ветер, а рядом была Валя. Она не сводила с него взгляда, но не видела в нем человека, чья душа была когда-то наполовину сожжена ослепительно белой вспышкой. И она не могла знать, что это внезапное потрясение как бы наглухо отгородило его от всего окружающего и никакой поцелуй, сколько бы ни было в нем любви и нежности, не мог разрушить эту неприступную стену, хотя Валя в конце концов пробудила в нем и заставила его мучительно осознать то, что было глубоко в нем погребено, а этого не смогла сделать ни одна женщина, даже Анни, давшая ему так много, но совсем по-иному. Его охватило такое волнение, что он не мог говорить - когда он попытался принудить себя сказать то, что хотела бы услышать Валя, то почувствовал, что мускулы языка и гортани не повинуются ему. Против своей воли он молчал.
А она все глядела на него, стараясь понять, что означает это молчание. Но он не мог ничего ни сказать, ни объяснить, ни обещать. Ком в горле задушит его, если он ей солжет, а таких слов, которые были бы понятны ей, да и ему самому, он не знал. Но ведь есть же такие слова, которые были бы правдивы, выражали всю его бесконечную нежность к ней и щадили бы ее гордость. Впрочем, что бы он ей ни сказал, все будет наполовину ложью, потому что она придаст его словам другой смысл.
Ник порывисто взял ее лицо в свои ладони. Валя хотела было что-то сказать, но он остановил ее:
- Не надо говорить! Пока не надо, пожалуйста!
- Потому что вам нечего сказать?
- Потому что словами нельзя сказать всего.
- Нет, можно! - почти крикнула она, вырываясь из его рук. - Можно! Вы просто не хотите сказать того, что мне так нужно!
- Я не могу, - сказал он и с гневным отчаянием добавил: - Валя, у нас осталось всего десять дней!
- Ну и что же? - Она уже почти злилась на этого непонятного человека. Через десять дней мир не рухнет. Ваша жизнь будет продолжаться. И моя тоже.
- Но в том-то и дело! - воскликнул он. - Я уеду, а вам надо прожить остальную свою жизнь. Я не хочу, чтобы вам было больно. Вы мне слишком дороги.
- Мне и так уж больно.
- Но может быть еще хуже, - горячо возразил он. - Намного хуже!
Он взял ее за руки, чтобы оттолкнуть от себя, но вместо того, повинуясь какой-то настойчивой внутренней тяге, привлек ее к себе - не для того, чтобы поцеловать, как подумала Валя, я чтобы опять услышать непонятные ему слова любви, будившие в нем странный, безотчетный страх и в то же время несшие с собой успокоение. Он жаждал услышать этот шепот, сам не зная, откуда в нем это страстное, непреодолимое желание; а Валя, не понимая, чего он хочет и что с ним, была так же беспомощна, как и он.
Часы и дни мелькали один за другим все быстрее и быстрее, как деревья мимо лыжника, несущегося в сумерках по крутому склону. Небо заволокла серая грусть европейской осени, хмурой, темной и промозглой. В кабинетах и лабораториях почти все время горел свет, и после обеда день незаметно переходил в вечер.
Если у Гончарова и были какие-то важные совещания с институтским начальством и коллегами, то в присутствии Ника об этом не говорилось ни слова. Насколько мог заметить Ник, все внешние усилия были направлены исключительно на то, чтобы выбрать наилучший способ испытания чувствительности прибора на горной станции.
Они работали вдвоем по двенадцать часов в день, бесконечно обсуждали сделанные каждым из них эскизы, время от времени вызывая других сотрудников, чтобы получить какую-нибудь специальную справку. Они с Гончаровым теперь уже хорошо изучили друг друга, каждый угадывал ход мыслей другого и знал его характерные словечки и жесты, сопутствующие размышлениям.
Ник все еще думал об Анни со злостью, но начинал кое-что понимать. Теперь он немножко больше знал о том, как бывает, когда двое готовы любить друг друга, но один яснее другого знает, что все это неизбежно кончится горем. В чем больше настоящей доброты: в том ли, чтобы порвать сразу, внезапно и жестоко, или же в безмолвном соучастии, в том, чтобы с широко открытыми глазами рука об руку идти к черным воротам, которые бесшумно распахнутся и поглотят свою жертву? Но, с другой стороны, в жизни запоминаются не те мгновения, которые были упущены или утрачены из осторожности, а лишь те, что были насыщены глубокими чувствами, радостными или скорбными, а быть может, и теми и другими вместе.
Чувство его к Анни - оно, в сущности, не исчезло, а как бы обросло твердой корой безразличия - было совсем иным, чем чувство, которое вызывала в нем Валя. В каком-то смысле Валя затрагивала его душу глубже, чем Анни, но с Анни он испытывал удивительное ощущение разделенности всех переживаний - только какие-нибудь особые чувства приходилось объяснять, во всем же остальном они инстинктивно понимали друг друга.
Временами он спрашивал себя, быть может, все-таки стоит надеяться, что она вернется, все объяснит и уладит; порою же просто обзывал себя дураком - Анни уехала, и все кончено, а от любви еще никто не умирал, пока есть желание преодолеть ее и снова попытать счастья в жизни.
Сначала он, встречаясь с Валей, всерьез испытывал угрызения совести. Если раньше его тревожило лишь опасение, что он, быть может, причиняет боль Гончарову, то теперь он еще тревожнее думал о том, не причиняет ли он вреда ей самой. Но о чем бы он не думал, все равно на него давили две противоположные силы, словно он очутился между концами невидимых клещей: одна сила вынуждала бежать от преследовавшего его невыносимого одиночества и бросаться к человеческому теплу, к проблеску любви, другая же сила так парализовала его чувства, что никому, кроме Анни, он не мог ответить в полной мере такой же любовью, какую взывал к себе. Если б только он был лишен чувства ответственности за причиняемую им боль, если бы только он мог безмятежно проходить мимо обращенных к нему лиц, не думая ни о чем, кроме возможности развлечься, тогда для него не было бы никаких проблем. Но беда в том, что все это глубоко задевало его; клещи сжимали его с двух сторон, и у него не оставалось никакого выбора.