Когда он сказал «кормиться», пижонство покинуло его, и я впервые посмотрела на Боба как на живого, с жалостью посмотрела.
– Так-то вот. – Он как бы поставил черту.
– Но как же, – не согласилась я, – как же великие Пикассо, Дали, Модильяни, не говоря о более ранних – Ван Гоге, Гогене, Лотреке?
Я уже говорила в сердцах, и не потому, что Боб вдруг стал симпатичен мне, а просто слишком важна была для меня затронутая тема. Я заканчивала учиться, и мне надо было выбирать, я не знала, стоит ли мне по-прежнему заниматься живописью или сменить ее на что-то более надежное.
– Ну да, – сказал Боб, – кто-то выбивается. Но если бы вы знали, Жаклин, сколько было других художников, не менее талантливых, и делали-то они все в те поворотные времена похожее, чуть разное, конечно, но близкое. И почему пробились именно одни, а не другие, непонятно. Наверное, везение, энергия, знакомства, просто стечение обстоятельств. Разобраться трудно, но, поверьте, это ведь моя профессия, множество хороших художников кануло в безвестность. Просто так, – он беззащитно развел руками, – не случились почему-то… Да и те, которых вы назвали, все они, за исключением Пикассо и Дали, жили в нищете, пьянстве, болезнях. А Пикассо и Дали просто повезло: они жили долго.
– Неправда! – Я резко обернулась от неожиданности. Стив стоял рядом, я даже не заметила, как он подошел. – Слушай, Боб, чего ты туфту несешь, перед самим собой, что ли, оправдываешься? Все талантливое нашло себя и прошло сквозь время. Время отсеивает, талантливое всегда остается.
Боб даже вздрогнул от обиды, столько скрытой злости звучало в этих словах. Я посмотрела на Стива, я видела, как на мгновение прояснились его глаза, только чтобы выстрелить пучком злой энергии и тут же потухнуть снова.
– Нет, нет, Стив, – засуетился Боб, вертя в руках свою трубку, – ты не знаешь. Для того чтобы художнику реализоваться, недостаточно одного таланта. Надо еще обладать определенным темпераментом, что ли, специальным настроем, направленным на самоуничтожение, на… – он замялся, подбирая слово, – на саморазрушение.
Но Стив уже не слушал, ему было все равно, на что Боб направляет свой темперамент, и тот это тоже заметил и стал снова обращаться только ко мне.
– Надо стремиться именно к такой, шальной жизни, – продолжал он, – потому что она тоже часть возможного успеха. И если избегать ее, то в результате упустишь и успех. Надо как Модильяни, вы же знаете, Жаклин, как жил Модильяни? Он пил, сидел на наркотиках и рисовал. Он знал, что умрет, у него развилась тяжелая форма туберкулеза, но он так хотел. Хотел разрушить себя. И умер-то, сколько ему было? – Казалось, Боб считает в уме и высчитал: – Лет тридцать пять.
Я обернулась, слышит ли Стив, но его уже не было рядом, я опять не заметила, как он отошел.
– Так что, Жаклин, – продолжал Боб, – надо иметь призвание к такой жизни, да еще и талант, да еще удачу. – Боб вспоминал, о чем он говорил раньше. – Ну, и обстоятельства должны быть на твоей стороне, и энергия, и… Черт знает, что еще должно быть, чтобы привело к успеху.
Я была согласна со Стивом, он выглядел жалким, этот Боб. Казалось, он пытается оправдаться, защитить себя от моих возможных нападок, хотя я и слова не произнесла. Я смотрела на этого пижонистого пошлого прагматика, и во мне поднималось раздражение и еще презрение, я, наверное, так на него и смотрела, с презрением.
– А у меня все это есть: и призвание, и талант, и удача! – отрубила я, и хотя получилось упрямо, с вызовом, но теперь-то понятно – глупо, по-детски. Чего было перед ним упрямство свое выставлять?
Уже позже, в машине, по дороге домой, я все пыталась понять, почему я не смогла толково ответить Бобу. Может быть, я сама внутренне согласна с ним? – подумала я. И вправду, куда мне? Не для меня все это: грязь дешевых коммуналок, снятых на последние деньги, лишения, беспризорность, и все это ради высокой цели, которая, возможно, будет достигнута, а возможно, и нет.
Как гнусно даже думать об этом, перебила я себя, об этом ничтожном и жалком, и я сама жалка, как этот Боб.
Да, усмехнулась я про себя, может, я и талантлива, да таланта моего хватает только на то, чтобы рисовать в промежутках между постелью. Вот, наверное, в чем мой главный талант – в постели.
Я посмотрела на Стива, он молчал, его не мучили мои заботы, вообще не мучили. Он никогда не спрашивал о моих делах и ничего не советовал, он как бы самоустранялся, не участвуя. Вот и теперь, когда мне надо решать, продолжать ли заниматься живописью, он так ни слова и не сказал, как будто его вообще не касается моя жизнь. А может быть, действительно не касается?
– Скажи, – сказала я, – ты ведь знаешь, что я через месяц заканчиваю учиться?
Стив кивнул, соглашаясь. Меня раздражало его молчание.
– И мне надо решать, что делать дальше. Ты это тоже знаешь. – Он опять кивнул. – Возможно, быть художником – не для меня и мне надо выбрать что-нибудь другое, попроще. Почему ты молчишь, ведь это важно, мне нужен совет, Стив, мне нужна помощь. Слышишь? – Мне хотелось ударить его, так он раздражал меня.
– Я ничего не могу тебе посоветовать, – наконец сказал он. – Я не хочу влиять на тебя. Это же понятно, – он пожал плечами, – цель любого совета – изменить того, кому советуешь. А я не хочу вмешиваться в тебя, ты мне нравишься, какая ты есть. Да и кто я, чтобы пытаться изменить тебя? – Он замолчал, а потом добавил: – Знаешь, единственное, что я могу сказать, – он повернул ко мне голову, – старайся избегать компромиссов. Не столько с людьми, с ними они порой хороши, избегай компромиссов с собой. За них приходится платить. Рано или поздно, но приходится… иногда дорого… – Он замолчал, оборвав фразу на подъеме, так, как будто хотел сказать что-то еще.
Дорога петляла, к тому же начал накрапывать дождь, и сразу стало темно. Я смотрела на туманную, желтоватую колею, пробитую в темноте и вечно спешащую впереди машины, иногда подпрыгивающую и падающую беззвучно вниз, ударяясь, видимо больно, о неровности асфальта.
Я так и не послушалась Стива и выбрала компромисс, не испугавшись обещанной за него расплаты. Через две недели я подала документы на архитектурный, и шанс, тот единственный шанс, которым меня одарила природа, был ей возвращен неиспользованным.
Сколько раз я потом вспоминала пророческое предупреждение Стива, как будто он знал, что моя расплата не прекратится никогда. И дело вовсе не в том, что мне не нравилось то, чем я занимаюсь. Наоборот. Но именно та игривая легкость, с которой я так просто всего достигала, именно мой безусловный успех всегда предательски напоминали мне, что когда-то я ошиблась и глупо изменила главному, на что я, возможно, была способна, но к чему теперь невозможно возвратиться. Я никогда не простила себе эту измену, даже сейчас, когда ничего в принципе уже не имеет значения.
Мне становится холодно, плед на ногах потерял привычное тепло, и океанская сырость вкралась в его ворсяную плоть. Я хочу встать и, хотя расслабленная, легкая истома еще не отпускает меня, все же поднимаюсь и, захватив с собой книгу и еще чуть солоноватый запах вот этой, самой последней волны, иду в дом.
Я наливаю ванну и, брызнув туда чем-то елово-пахучим, так что появилась невесомая, в выпирающих пузырях пена, сбрасываю халат. В маленьком рукомойном зеркале отражаются ровные, плавные линии шеи, плеч, груди и ниже, пусть и обрезанная, пусть и ограниченная амальгамой, гибкая выпуклость живота.
– Все еще ничего, – говорю я вслух, разглядывая себя. Я поворачиваю плечами и бедрами, пытаясь разглядеть себя в четверть оборота; вода рывками шлепается из крана в еще не заполненную ванну наполняя воздух теплотой и мякотью жидкого пара.
Ну что же, я похудела, потеряла, наверное, килограммов шесть-семь, и, конечно же, мне надо бы поправиться, может, не на все семь, но на пять не помешает. Хотя и так ничего. Худоба даже привносит – отчетливую стройность, что ли, и прозрачность, даже эта синева под глазами добавляет, создает какую-то незавершенность.