Проснулась оттого, что кто-то стоит над нею. Юргис! Уже утро. Он говорит, чтобы она до работы сходила к нему домой — может, мать догадалась незаметно сунуть ключ под коврик — и чтобы принесла его серый в клетку костюм, рубашку, носки и туфли.
Ключа под ковриком не оказалось. Но, если бы он и лежал там, войти в квартиру все равно нельзя было — дверь опечатана.
Услышав это, Юргис еще больше помрачнел. Гражина понимала, что ему неловко сидеть перед нею в пижаме, и достала из шкафа аккуратно зашитый
в простыню отцовский костюм. Но Юргис был недоволен:
— Зачем мне чужие обноски, когда дома висят четыре хороших костюма?
Гражина хотела возразить: не обноски, костюм почти новый, отец надевал его всего несколько раз, да подойдет ему, но промолчала, чтобы Юргис не раздражался. Ведь ему сейчас очень плохо.
Она чувствовала себя виноватой, что оставляет его. Даже объяснила, что торопится к своим сиротам — и так уже три дня после смерти матери в ее группе работала Марите.
Но и там, среди малышей, хоть и успела по ним соскучиться, не стало легче. Она их пеленала, кормила, играла с ними, но мыслями вновь и вновь возвращалась к одному и тому же: мама лежит в гробу со скрещенными на груди исхудавшими руками… Похоронщики заколачивают гроб… Опускают его в могилу…
Заплакала рыженькая Бируте. Гражина подала ей соску, смоченную в сладкой водичке. Смотрела, как шевелятся ее крохотные губки, и снова мыслями возвращалась на кладбище… Пойти бы туда, обнять крест, выплакаться. Но дома томится Юргис…
И вновь вернулась тревога: куда он денется? Квартира опечатана. Да и выйти на улицу опасно: если встретит Альгиса, тот, хоть и одноклассник, может его выдать. Наверняка выдаст. Недавно нарочно остановил ее, чтобы похвастаться, что теперь он почти власть, что помогает советам национализировать у богачей их дома и магазины и вообще навести в Литве новый, рабоче-крестьянский порядок, в котором не будет господ. Если он знает, что родителей Юргиса забрали… Еще в гимназии Альгис его недолюбливал, считал гордецом. Юргис, конечно, высокомерный, но у него для этого есть основания: красивый, лучше всех учится, начитанный, ездил с родителями на Всемирную выставку в Париж. В конце концов, каждый человек, если только этим никому не причиняет зла, имеет право быть таким, какой он есть. Конечно. Но теперь ему трудно: забрали родителей, сам вынужден скрываться, из дому пришлось выбежать полуголым. Может, еще и оттого ему неловко, что… — она медлила самой себе признаться в этом — что прибежал именно к ней, а не к кому-нибудь
из своих прежних приятелей. Видно, не хотел показаться им в таком виде. А перед нею можно… Хотя до сих пор не давал ей повода считать себя близким ему человеком. Просто когда они еще учились в гимназии, им было по пути возвращаться домой. А потом, встретив ее на улице, по которой она шла с работы, предлагал пройтись. Только уводил подальше от своего дома, потому что родители этих прогулок с нею — не ровней ему, — видно, не одобряли. Напрасно мама тешила себя надеждой: «Раз он их не слушается, значит, ты ему, доченька, нравишься». Нет, Юргис даже не намекал на это. Кроме того единственного раза за городом, когда хотел поцеловать. Но потом снова был подчеркнуто сдержан. И никогда не назначал новой встречи. Появлялся неожиданно…
А все-таки вчера пришел к ней…
Вечером она застала Юргиса в еще худшем настроении, но все-таки в отцовских брюках. Он криво усмехнулся:
— Раз нет другого выхода…
Ужинали молча.
Гражину это затянувшееся молчание тяготило, и она попыталась заговорить.
— Я недавно видела Альгиса. Он теперь служит новой власти.
— Знаю. Всем хвастался, негодяй.
И снова повисло гнетущее молчание. Гражина хотела прервать его, но не знала как. Не найдя о чем заговорить, спросила:
— Хочешь, завтра цеппелинов наварю?
Юргис пожал плечами.
— В моем положении не приходится выбирать.
— Зачем ты так? Не надо себя унижать.
— Не я себя унижаю. Меня унизили, — и вдруг в сердцах выпалил: — Говорил же родителям, что надо убираться в Германию!
Она не поняла.
— Уехать? Разве советы выпускали?
— Тех, у кого в роду есть немцы, выпускали.
— А разве… разве ты не литовец, то есть не совсем литовец?
— Литовец я, литовец. Это мать вспомнила, что какая-то ее прабабка была немкой. Значит, мы могли уехать. Так нет, отец заупрямился: «Я человек, а не перелетная птица и останусь со своим народом». Остался. И что? Любезный народ защитил его? Руками таких, как Альгис, отправил к белым медведям.
Он умолк. Гражина была этим довольна — разговор только еще больше расстраивает и раздражает его.
Но раздражение не проходило. Оно снова прорвалось, когда она принялась стелить ему постель.
— Не надо мне уступать свое место. Непрошеному гостю и сундука довольно.
— Ты не гость, — только сказав это, подумала: а кто он? Но Юргис уже стащил с дивана одеяло, подушку, простыню и понес их в кухню. Закрыл за собою дверь.
Гражине опять стало жалко его. Но как ему помочь? Она сидела, уставившись на пустую материнскую кровать, на голую тумбочку, еще недавно уставленную пузырьками с лекарствами. Наконец, почувствовав, что засыпает, легла.
Спала, кажется, совсем недолго, внезапно почувствовав, что Юргис ложится рядом!
Она быстро села.
— Я лягу на сундуке… Мне там удобно… Я привыкла…
Но он потянул ее к себе.
— Лежи. Не съем я тебя.
Она пододвинулась к самой стене, хотела вжаться в нее. Но все равно Юргис был совсем близко, касался ее.
— Пусти, пожалуйста!
— Говорю же, что не съем.
— Все равно пусти.
— Не упрямься. — Он стал ее целовать. — Я же нравлюсь тебе… Знаю, что нравлюсь. И ты мне тоже… Особенно такая, мягонькая…
От этих слов, от его рук она странно обмякла. Понимала, что должна встать, выйти. Но он ее не отпускал. И она все слабее сопротивлялась…
Потом он уснул. А она лежала боясь шевельнуться, чтобы не потревожить его. Еле сдерживала слезы. Какой грех! Мама в могиле, а она… к тому же невенчанная… Но он же сказал, что она ему нравится. Значит, они обвенчаются. Она будет его женой. И чуть слышно прошептала: «Женой…»
Гражина легонько прислонилась к его плечу. К его мужскому плечу. И так спокойно стало на душе, так хорошо…
Утром, еще не совсем проснувшись, Гражина сразу все вспомнила!
Юргиса рядом не было. Он сидел на кухне и читал книгу. На ее «доброе утро» ответил не прерывая чтения. Оттого что от него исходила отчужденность, стало очень не по себе. Чтобы Юргис этого не заметил, она все делала отвернувшись от него и непривычно торопливо: убрала постель, разожгла примус, почистила картошку, поставила ее жарить, накрыла на стол. Но только для Юргиса. Сама сразу стала собираться на работу. Хотела поскорей уйти, оказаться там, среди своей малышни, — может, в хлопотах о них станет легче.
Не стало. Даже наоборот. Кажется, только теперь осознала, что означало его равнодушное чтение книги. Корила себя за то, что уступила ему, что утром не хватило смелости заговорить о венчании. Хотя о каком венчании может идти речь, ведь у нее траур. Но хотя бы заговорить об этом надо. Не впрямую, конечно, а как-нибудь издалека. Например, спросить, что он собирается делать. Нет, он может подумать, что это намек, чтобы ушел. Скажет: «Если я тебе в тягость, могу уйти». Нет, он ей не в тягость. И она не хочет, чтобы он ушел. Даже наоборот. Да и нельзя ему уйти. Высылки продолжаются. Повариха Текле утром пришла заплаканная — забрали ее брата, костельного звонаря.
Но как Юргису сказать про венчание? Да и скорее всего, он ухмыльнется: «Ксендза домой, что ли, позовешь?» И ведь правда. Домой ксендза зовут не для венчания…
2
Гражина сидела у материнской могилы, винилась, что целую неделю не приходила: после работы торопилась домой кормить Юргиса. Рассказала и о том, как он прибежал к ней в одной пижаме и тапках. Покаялась в великом своем грехе, поделилась своей болью — Юргис ведет себя как ни в чем не бывало, а когда она вчера назвала его ласково Юргялис, был недоволен. Как же с ним, таким, заговорить о венчании?