Год рождения считается на девять месяцев раньше, чем у нас. Туся ужасно этому обрадовалась: "Мам?, значит мне не 14, а 15 лет", - говорила она с восторгом.
В это самое время, перед Новым годом, пришел к нам студент. Он вошел в столовую, снял свою потрепанную студенческую фуражку (потрепанные фуражки особый шик у японских студентов), поклонился и поставил на пол фурусики с фруктами.
Стоя у входа, он произнес длинную речь. Он говорил, как заученный урок, делая небольшие остановки на слогах и странно, с напряжением катая букву р.
- Я хочу заниматься литературрой и ррусским языком, я люблю Толстого, я его много читал. Больше всего люблю "Воскресение". Я буду очень благодарен, если вы сможете давать мне урроки ррусского языка и ррусской литературры.
Он кончил, со свистом и шипением, как это часто от скромности и застенчивости делают японцы, втянул в себя воздух и замолчал.
Я ответила ему.
- Не понимаю, - сказал он.
Я повторила еще раз, внятно выговаривая слова. Он, видимо, даже и не пытался понять.
- Не понимаю, - повторил он, сморщился, около глаз собрались мелкие складки, лицо из серьезного и некрасивого превратилось в детски наивное и милое, и он расхохотался. И мы все: и Туся, и Ольга Петровна, и я - стали смеяться. Оказалось, что он совсем не умеет говорить по-русски, а только что произнесенную им речь выучил по словарю.
Жестами и с помощью словаря, который студент тонкими руками быстро-быстро перелистывал, мы кое-как договорились. Он будет приходить к нам два раза в неделю. Туся будет учить его по-русски, а он будет учить ее по-японски.
Юноша сделался завсегдатаем нашей квартирки на улице Минами-Терамачи. Раза два он приходил к нам во время обеда. Мы угощали его, но он никак не мог есть русских кушаний.
- Спаси, - говорил он, - довольно.
И так как японская вежливость не позволяла ему ничего оставлять на тарелке, он давился и ел, но, когда снова приходил во время еды и мы предлагали ему борщ, он, не подходя к столу, поспешно говорил:
- Спаси, мне уже довольно.
Туся, Мария-сан, как называл ее студент, любила кинематограф, и юноша возил ее. Бывало, они не возвращались к девяти часам. Ольга Петровна начинала беспокоиться. Но все кончалось благополучно. Молодой человек заботился о ней, угощал ее японскими кушаньями, если шел дождь, привозил ее домой в такси. Они научились прекрасно понимать друг друга. Правда, Тусе не хватало терпения слушать длинные, заранее подготовленные речи японца. С необычайной быстротой она подхватила несколько десятков японских слов, с помощью которых совершенно забивала его красноречием. Студент не стеснял нас. Он приходил иногда прямо из университета с книгами и, если мы были заняты, а Туся не возвращалась еще из школы, садился в столовой к столу и занимался. Русский язык давался ему туго, писать слова ему было легче, чем произносить. Разговор занимал много времени, он напряженно думал перед тем, как сказать фразу, подумавши, долго водил пальцем по столу - писал, шептал и только после этого произносил слова.
- Я очень... люблю... Катюса... Знаете... песня... Ка-тюса-каваи (милая Катюша).
И, нисколько не смущаясь, он закрывал глаза и пел: "Катюса, Катюса, Катюса каваи..."
Японцы уверены, что, издавая эти странные, чуждые нам звуки, они поют русскую песню.
Студент рассказывал, что его отец купец и не хочет, чтобы он, его старший сын, учился, а хочет, чтобы он тоже был купцом, потому что старший сын должен наследовать профессию отца. Отец недоволен, сердится, что его сын хочет заниматься литературой. После отца старший сын занимает второе место, если отец умирает, он несет ответственность за всех остальных. Ему много дано, но с него много спрашивается. Излюбленная тема в литературе, в театральных пьесах: старший сын, сбивающийся с пути истины, причиняющий горе родителям. Но немало трагедий происходит в японских семьях, когда старший сын лишен свободы выбирать профессию, которая ему нравится, к которой он призван, а должен делать то, что всю жизнь делал его отец.
Пока я писала свою книгу для Иванами-сан, мы жили между Осакой и Кобе в маленьком местечке Асия, около самого океана. Студент приехал проведать нас и привез с собой своего брата.
Меньший брат очень отличался от старшего. Гимназическая тужурка сидела на нем как мешок, он не умел носить европейскую обувь, грубые, грязные, на шнурках башмаки он надевал на босу ногу, не зашнуровывая, и, входя в дом, ронял их с ног, как гэта. Казалось, загорелое лицо его было плохо отмыто, но выражение лица было прелестное - детски наивное и вместе с тем очень вдумчивое и серьезное. Робко и благоговейно, заглядывая в глаза Марии-сан, он раскладывал перед ней на полу знаменитых артистов театра Кабуки, которых нарисовал: с женскими прическами, с выбритыми головами, с длинными шлейфами, в ярких кимоно. Рисунки были сделаны четко, аккуратно, на тонкой бумаге, может быть, срисованы с театральных журналов.
- Приехали советоваться, - говорил старший. Мы только что кончили японский обед, заказанный в ресторане, и сидели, поджав под себя ноги, на полу. Советоваться как с матерями. - Студент быстро-быстро водил пальцем по татами. - Мы ушли из дома. Отец сердится, не хочет, чтобы брат был художником, а я занимался литературой. Он сказал, нам надо торговать. Торговать мы не хотим, и он вопросительно посмотрел на Ольгу Петровну и на меня.
Мы не знали, что сказать им, а между тем юноши приехали за тысячу миль за советом, волновались, ждали решения.
- Постарайтесь добиться согласия родителей, - сказала я неубедительно. Без помощи отца вам трудно будет.
Они прожили у нас два дня. Младший брат нарисовал Тусе много артистов театра Кабуки, старший просил ему на память написать изречение Толстого. Мы проводили их на поезд, и, когда они уехали, у меня осталось чувство, что мы не сумели им помочь.
По-видимому, они добились согласия отца, потому что, когда мы через некоторое время вернулись в Токио, оба брата встретили нас.
На курсах русского языка, которые мы открыли в Токио, старший брат был самым аккуратным и прилежным учеником. Наша дружба продолжалась. Он говорил уже немного по-русски, мы читали Тургенева, Достоевского, Толстого.
Юноша по-прежнему часто приходил к нам в дом и ездил с Марией-сан в кинематограф. Ольга Петровна уже совершенно спокойно отпускала с ним дочь, студент был своим человеком у нас в доме.
Но в один прекрасный день юноша не пришел на курсы. Нам сказали, что он серьезно заболел и уехал на родину. Прошло еще несколько месяцев, он не появлялся.
- Он больше никогда не придет, - сказал мне его друг. - Он был очень болен, лежал в больнице, теперь ему лучше.
- Чем же он болен?
- Серьезно болен, нервно болен...
Так и не добились ничего. А перед самым отъездом в Америку я получила от него милое, наивное и дышащее скромностью и самоуничижением письмо.
Он писал, прося простить его ради Христа за то, что он такой "неправдый", любил Марию-сан, любил, любит и всегда будет любить Марию-сан, чистую, чистую, как небо. Недавно во сне он видел Толстого, Ольгу Петровну, Марию-сан и меня, и все мы простили его и любили... Он проснулся и зарыдал от радости...
Милый, бедный студент, а мы не подозревали, какая драма разыгралась в его душе!
Фехтование
Мы любили старика Идзюми-сан. Он был такой свой - русский, что мы забывали, что это человек другой расы, другой культуры. Может быть, это было потому, что он так долго прожил в России?
По-русски он говорил плохо, так что мы все - и Ольга Петровна, и Туся, и я - покатывались на него со смеху.
Идзюми-сан часто бранил меня за неделовитость, непрактичность.
- Толстая-сан, - говорил он, - большой дурак.
Я делала вид, что обижаюсь.
- Почему же, Идзюми-сан?
- Вот деньги делать не умеет, большой дурак. Граф тоже был большой дурак, - увидав недоумение на моем лице, прибавил: - вот большой умный дурак. Ничего не надо, ничего не надо, все раздавает! Большой дурак! - И, широко открывая рот и показывая полный рот золотых зубов, хохотал.