Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В уборную свели, а умыться не дали.

- Ну как это хлеб всухомятку жевать, - волновалась машинистка, тыкая пальцем в сложенные двумя небольшими столбиками шесть порций сероватого с мякиной и овсом хлеба.

- Дадут еще, водопровод починят и кипятку принесут, - успокоительно заметила докторша. Она почему-то всегда все знала.

Но воды не дали, и в обед не было супа, а вместо него принесли шесть порций селедки.

- Вы бы хоть ведрами немного воды разнесли заключенным, - сказала я надзирателю. Надзиратель фыркнул:

- Натаскаешься тут на вас...

- Ну и дьяволы, - возмущалась машинистка, - что делают. Все время не давали селедок, а сегодня, как нарочно, воды нет, так нате же вам...

- Я так любить селедка, - сказала француженка, - что буду кушайть.

Соблазн был велик. Мы все в ожидании кипятка наелись селедки. А воды все не было. Невыносимо мучила жажда, во рту пересохло.

Часа в три, в обычное время, пришел надзиратель.

- В уборную!

Кто не знает тюремной жизни, и представить себе не может, какое громадное значение имеют эти слова для заключенных.

Надзиратели водили в уборную три раза в день. Это надо было сделать так, чтобы заключенные из разных камер не встречались. Уборных было мало, а камеры переполнены, поэтому водили редко и на очень короткое время. Утром на нас шестерых полагалось пять минут. Уборная была маленькая, с одной ванной, душем и краном. Днем же водили в уборную, где не было ни крана, ни ванны и нельзя было даже помыть рук. Поэтому я всегда утром наполняла свой таз водой и в этой воде мыла руки, а на другое утро выносила таз в уборную. У нас выработалась привычка, при которой можно было использовать каждую минуту нашего пребывания в ванной. В пять минут мы ухитрялись не только вымыться, но иногда даже кое-что выстирать. Я делала так: намыливалась и тотчас же пускала на себя душ, пока душ поливал меня, я стирала. Все это занимало около двух минут времени. Трое мылись под душем, трое под краном. Вода была ледяная.

В уборную водили в семь или восемь часов утра. Пили чай в девять. К сожалению, желудок не подчинялся тюремным правилам. Начинался стук в дверь.

- Товарищ, пустите в уборную!

- Нельзя, у вас есть параша.

- Неудобно, параша без крышки, пустите, пожалуйста.

- А в карцер хотите? Говорят, нельзя.

И надзиратель уходил в другой конец коридора. Бывали случаи, что люди корчились по три-четыре часа, оставались без обеда. Но я не помню, чтобы кто-либо из нашей камеры хоть раз воспользовался парашей.

Сушили белье в камере на веревочке, а разглаживали руками. Я никогда не думала, что можно так хорошо расправлять белье. Хитрость состояла в том, чтобы расправить его перед самым моментом высыхания.

Когда в этот день раздался крик надзирателя: "В уборную!" - мы обрадовались, мелькнула надежда, что достанем где-нибудь воды.

- Чайник надо захватить, - сказала докторша.

Надзиратель выпустил нас из камеры. У дверей стояли два красноармейца с ружьями.

- Кто это? Куда вы нас ведете?

Но надзиратель молча шел впереди, красноармейцы по обеим сторонам, и никто не ответил.

"На допрос? На расстрел? Почему со стражей?" - мелькали в голове нелепые мысли.

Спустились до второй площадки. Тихо, едва передвигая ноги, по лестнице навстречу нам поднимался белый как лунь священник в серой поношенной рясе, подпоясанной ремнем. Впереди и сзади шли два красноармейца с винтовками. Мы столкнулись на тесной площадке и поневоле остановились, давая друг другу дорогу.

Страдание, смирение, глубокое понимание было в голубых старческих, устремленных на нас глазах. Он хотел сказать что-то, губы зашевелились, но слова замерли на устах, и он низко нам поклонился. И мы все шестеро низко в пояс поклонились ему. Сгорбившись, охраняемый винтовками, старец побрел наверх.

Нас привели на грязный двор внутренней тюрьмы Лубянки, 2. Я ждала очереди около дощатой уборной и, подняв голову, смотрела на небо, его не видно было из нашей камеры.

- Аээх! - вздохнул охранявший нас молоденький красноармеец. - Живо жалко!

- Кого?

- Старый поп-то, чего он им сделал?

Часа в четыре меня позвали на допрос. Мучила жажда. В мягком кожаном кресле сидел самодовольный, упитанный следователь Агранов.

Это был уже мой второй допрос. В первый раз Агранов достал папку бумаг и, указывая мне на нее, сказал:

- Я должен вас предупредить, гражданка Толстая, что ваши товарищи по процессу гораздо разумнее вас, они давно уже сообщили мне о вашем участии в деле. Видите, это показания Мельгунова, он подробно описывает все дело, не щадя, разумеется, и вас...

- А ведь это старые приемы, - перебила я его, - эти самые приемы употреблялись охранным отделением при допросе революционеров...

Агранов передернулся.

- Ваше дело, я хотел облегчить участь вашу и ваших друзей.

- Вы давно в партии, товарищ Агранов? - спросила я.

- Это не относится к делу, а что?

- Вас преследовало царское правительство?

- Разумеется, но я не понимаю...

- А вы тогда выдавали своих близких для облегчения своей участи?

Он позвонил.

- Отвести гражданку в камеру. Увидим, что вы скажете через полгодика...

В этот раз я также отказалась ему отвечать. Нахмурилась и молчала.

- Что это, гражданка Толстая, вы как будто утеряли свою прежнюю бодрость?

Меня взорвало.

- А вам известно, что в тюрьме нет ни капли воды, что заключенных кормили селедкой?

- Вот как? Неужели?

Но я поняла, что он об этом знает.

- Ведь это же пытка, ведь это...

- Стакан чаю, - крикнул Агранов, - не угодно ли курить? - любезно придвинул он мне прекрасные египетские папиросы.

- Я не стану отвечать. Неужели нельзя послать воды хоть в ведрах заключенным? - стоявший передо мной стакан чаю еще больше разжигал бессильную злобу.

- Не хотите отвечать? - любезная улыбка превратилась в насмешливую злую гримасу. - Я думаю, что если вы посидите у нас еще немного, то сделаетесь сговорчивее. Отвести гражданку в камеру, - крикнул он надзирателю.

Нам принесли кипяток только к вечеру. Я просидела два месяца на Лубянке, 2. После угрозы Агранова я не ждала скорого освобождения и удивилась, когда надзиратель пришел за мной.

- Гражданка Толстая! На свободу!

Перед тем как выйти из камеры, я по всей стене громадными буквами написала: "Дух человеческий свободен! Его нельзя ограничить ничем: ни стенами, ни решеткой!"

Прокурор

Меня выпустили до суда с другими второстепенными преступниками.

Странное было ощущение. Точно я долго плавала на корабле и вот наконец попала на сушу: поступь нетвердая, во всем существе нерешительность, трудно попасть в прежнюю колею повседневной жизни.

Предстоял суд, и на нем сосредоточилось все внимание. Все остальное: работа над рукописями, Ясная Поляна - отошло на задний план.

Далеко от центра, в Георгиевском переулке, помещалась канцелярия Верховного трибунала. Должно быть, она была здесь потому, что напротив был особняк комиссара юстиции Крыленко.

Здесь подсудимым разрешалось ознакомиться с делом, и мы узнали о доносах из камеры жалкой, изолгавшейся истерички Петровской, Виноградского, предавшего друзей детства, узнали о пространных, в подробности излагающих все дело "с исторической точки зрения" показаниях профессора Котляревского и других.

У меня не было желания разбираться во всей этой литературе. Быть может, придет время, когда русские историки разработают события того времени не для ЧК, как это сделал проф. Котляревский, а для широкой русской общественности.

В центре внимания были пятеро наиболее серьезно замешанных в деле. Им грозил расстрел. И это было то, чем интересовалось теперь уцелевшее московское общество: расстреляют или нет? Ужас заключался не только в том, что убивались друзья, знакомые, уважаемые, любимые многими, молодые, полные жизни и энергии люди. Ужас был еще и в том, что постепенно уничтожался целый класс, уничтожалась передовая русская интеллигенция. И эта угроза расстрела была угрозой по отношению ко всем нам.

27
{"b":"42945","o":1}