Литмир - Электронная Библиотека

Путем наблюдения добывает он массу разных данных, и изложение всего подмеченного во введениях к романам часто утомляет и запутывает читателя. Иной раз он долго описывает наружность, лицо, даже нос, и читатель, не видя ничего этого, скучает. Но его пылкая, творческая фантазия иногда так перерабатывает и сливает в одно целое все эти мелочи, удержанные сильною памятью, как Бенвенуто Челлини – тарелки и ложки, отливая своего Персея. Гёте говорит (см. «Дневник 25 февраля 1780 г.»): «В этой куче я ничего не понимаю. Но я положил дров и соломы в печку и напрасно стараюсь согреться, хотя под ними лежать уголья и всюду идет дым; наконец-то в одном уголке пробивается пламя и охватывает всю массу». У Бальзака дым и чад в описаниях всегда чувствуются, за то нет недостатка и в пламени.

Ведь он был не только наблюдатель, но и творец, человек видений. Если он ночью между 11 и 12 часами встречал рабочего с женой, возвращающихся из театра, то ему приятно было следить за ними до самого дома, ходя взад и вперед по улице, по другую сторону бульвара, близ которого они жили. Мать брала за руки ребенка и привлекала его к себе; в это время они сначала обменивались мнениями об игранной пьесе, потом говорили о деньгах, которые приходилось получить в уплату на другой день, и мысленно расходовали их на двадцать манеров. Они не соглашались между собою и разражались бранью; потом Бальзак внимательно выслушивал жалобы их на долгую зиму, на дороговизну картофеля и топлива. Говоря его же энергическим слогом (в введении к «Facio Cane») он жил жизнью жены рабочего, чувствовал её лохмотья на своей спине, носил её дырявые башмаки. её желания и потребности глубоко западали ему в душу; она до того сливалась с его душой, что он как бы грезил на яву. Он разделял её досаду на хозяев мастерской, каторые притесняли ее, или возвращали её счеты неоплаченными. В таком возбужденном душевном состоянии он оставлял все свои привычки, становился друтим человеком, человеком своего времени. Он не только создавал лица, но и жил их жизнью; они мало-помалу стали для него до такой степени реальными, что он говорил о них со своими знакомыми как о живых людях. Отправляясь однажды в местность, которую он хотел описать, он сказал: «Я еду в Алансонь, где живет г-жа Кормон, и в Гренобль, где живет доктор Бенасси». Сестре он сообщал вести из мира вымышленного, как бы из кружка общих знакомых: «Знаешь ли, на ком женится Феликс де-Ванденесс? – на m-lle де-Гранвиль. Это очень счастливая партия. Гранвили очень богаты, хотя m-lle Белльфёльи очень дорого обошлась этой фамилии». Однажды Жюль Сандо говорил с Бальзаком о его больной сестре, а тот слушал его несколько времени рассеянно, потом прервал тамми словами: «Все кто хорошо, любезный друг, но воротимся к действительности, поговорим об Эжени Гранде». Нужно было самому в неимоверной степени чувствовать иллюзию, чтобы почти с такою же силою передавать ее другим. Его фантазия обладала деспотическою силою, не допускавшею никаких сомнений;-греки называли это τὸ πιϑνὸν (убедительность). Ей он подчинялся и в обыденной жизни. В числе проектов, придуманных им для того, чтоб избавиться от долгов, был следующий: застроить оранжереями голую, безлесную местность в небольшом его поместье, Les jardies, купленном им с тем, чтобы дать обеспечение матери. На них будет идти мало топлива, потому что нет деревьев, и лучи солнца же встречают преграды. В этих оранжереях он хотел развести 100.000 ананасных деревьев, и если продавать каждый ананас во 5 фр. вместо 20, как обыкновенно, то они за вычетом расходов будут давать счастливому владельцу ежегодного дохода до 400.000 фр. и ему не придется поставлять ни одной рукописи. Бальзак мысленно вдыхал уже в себя тропический аромат оранжерей и с такою убедительностью излагал свой план, что друзья не шутя подыскивали ему на бульваре лавочку для продажи ананасов с непосаженных еще деревьев и толковали о форме и цвете вывески. А в другой раз он – неизвестно каким логическим путем – дошел до убеждения, что открыл место близ Парижа на Сене, где Туссен Лувертюре завоевал свои сокровища. Он так красноречиво доказывал своим друзьям, Жюлю Сандо и Теофилу Готье, что он найдет их там, что эти люди, вообще далеко не шальные, в 5 часов утра, вооруженные заступами, тайком ускользнули из Парижа, как преступники, и принялись копать, но, разумеется, не нашли ничего. К фантазии Бальзака как нельзя более идет эпитет могучая.

Эта фантазия, господствовавшая над другими, была также и его деспотом. Она не давала ему покоя, не довольствовалась составлением плана, светлыми, хотя бесплодными радостями художника, – она побуждала его непрестанно творить, потому что иначе мимолетные образы вдохновения улетают. В романе «La cousine Bette» он говорит о личности гениального Венцеслава Штейнбока словами великого поэта: «Я с отчаянием принимаюсь за работу и оставляю ее с грустью». Это, очевидно, лишь скромная форма собственного признания. И он прибавляет: «Пусть знают это непосвященные! Если художник не без размышления принимается за свое дело, не так, как Курций бросается в пропасть, или как солдат – на неприятельские шанцы, и если он не работает в этом кратере, как рудокоп, которого заваливает осыпавшаяся земля, – если он только смотрит на затруднения, вместо того, чтобы постепенно преодолевать их, то он будет свидетелем гибели своего таланта». Тот способ творческой деятельности, о котором он говорит, есть его собственный, но не единственный и не лучший. Более спокойные художники, менее охваченные потоком нового времени, с ясным взором и не волнуясь стоят над клокочущим кратером труда. Они составили себе взгляд, в силу которого никогда не работают механически, скучая за работой, как автор романов «Curé de village» и «Médecin de campagne». Но и то правда, что часто в их произведениях нет того пыла, который сделался потребностью для нервов новейшего художника.

В обширном предисловий к «La comédie humaine» Бальзак объяснил свои взгляды на дело и на самую цель свою. В самом начале он высказывает презрение к обычной манере писать историю. «Если, – говорит он, – вы читаете сухие и скучные перечни сообщений, называемые историей, то вы заметите, что писатели всех стран и всех времен забывают об истории нравов». Он хочет по возможности пополнить этот пробел из общего инвентаря страстей, добродетелей и пороков он намеревается создать характеры и выработать типические личности. Таким образам, при большом терпении и усидчивости, он напишет для Франции XIX в. такую книгу, какой, к несчастью, не оставили нам ни Рим, ни Афины, ни Тир, ни Мемфис, ни Персия, ни Индия. Мы видим, как плохо он судил об истории, – его скудные исторические сведения благоприятствовали такому суровому приговору. Да он и не был историк, но, как он сам себя определил верно и метко, естествоиспытатель своего века. Он ссылается на Жоффруа С.-Илера, который указал на однородность творчества в разных сферах. Перед знатоком естественных наук он чувствует себя как бы доктором наук социальных. «Общество, смотря по той офере, в которой вращается деятельность человека, создает из него столько же различных людей, сколько есть вариантов в физиологии. Разницу между солдатом, рабочим, чиновником, адвокатом, празднолюбцем, ученым, государственным человеком, купцом, моряком, поэтом, обитателем богадельни и пр… конечно, труднее определить, но она столь же велика, как между волком, львом, ослом, вероном, акулою, морской собакою и овцою». Аналогия эта больше остроумна, чем верна, и сам Бальзак чувствует необходимость оговориться, что в социальном мире напр. женщина не всегда бывает самкою мужа и вообще одна и та же личность в обществе может менять свое положение, а между тем, например, акула не может сделаться моржом. Собственно мысль Бальзака та, что его способ изучения человечества в сущности тот же самый, как и способ естествоиспытателя. Он никогда не морализирует и никого не осуждает, никогда не играет роли оратора или проповедника; чувствуя к чему-нибудь отвращение или симпатию, он не теряет из виду верности изображения. Для него, как и для естествоиспытателя, нет ничего слишком малого и ничего слишком великого, – он все с одинаковым интересом анализирует и объясняет. Если смотреть в микроскоп на паука, то он по устройству тела будет больше и разнообразнее самого громадного слона. С научной точки зрения, величественный лев – лишь кусок мяса, костей и пр., ходящий на четырех ногах. Способу питания и форме зубов соответствует устройство черепа, лопаток, мускул и ногтей, и оно объясняет его величие. То, что при известном взгляде кажется отвратительным и грязным преступлением, с иной точки зрения представляется лишь блестящим пороком, и Бальзак это понимал. Уже в «Eugénie Grandet» есть места, доказывающие это. Настает время, когда Евгения должна признаться своему скряге-отцу, что у неё уже нет больше дукатов, что она все их раздарила, и автор говорит: «В течение трех дней должна разыграться ужасная драма, мещанская трагедия без яда, кинжала и крови, но она будет еще ужаснее всех тех драм, какие разыгрались в знаменитом роде Атридов». Это значит: «мой мещанский роман трагичнее ваших классических трагедий». В другом романе, в котором начальница одного женского пансиона горько жалуется на то, что у неё берут воспитанниц, Бальзак говорит: «Хотя лорд Байрон вложил в уста Тассо соответственные его положению жалобы, но они далеко не так верны правде, как жалобы г-жи Буке». Это значит: «мелочная пошлость, изображаемая мною энергическими чертами, гораздо занимательнее всех возвышенных отвлеченностей». В романе «Величие и падение Сезара Бирото» он не только самым заглавием шутливо намекает на книгу Монтескьё, но и с гениальною смелостью сравнивает процветание и упадок доброго парижского парфюмера с перипетиями троянской войны и наполеоновского владычества. «Троя и Наполеон – только материалы для эпопеи. Пусть эта история будет эпосом из мещанской жизни, на которую ни один поэт не обращал до сих пор внимания; как она ни кажется чуждою всякого величия, тем не менее она самая величественная, – здесь дело идет не об неудачах отдельного человека, а о бедствиях целого сословия». Это значит: «в поэзии, собственно говоря, нет ничего ни великого, ни малого; из борьбы с жизнью парфюмера я могу создать героическую эпопею; я чувствую и доказываю, что деяния скромной частной жизни, если их изобразить с их причинами и следствиями, настолько же важны, как и величайшие перевороты в жизни народов». Когда в его произведении «Un ménage de garèon» красивый и хитрый забияка Максаис Жиле гибнет на дуэли, то поэт говорит наконец: «Так умер один из тех людей, которые были бы в состоянии совершить великие подвиги, если б их перенесли в обстановку благоприятную для них, – человек, которого сама природа одарила, как дитя балованное: она дала ему мужество, хладнокровие и политическую мудрость Цезаря Борджиа». Так метки последние слова, что тщательно кажется, будто только теперь он вполне понимает Макса. Как порок, так и добродетель являются у Бальзака продуктом известных условий. Хотя он имеет слабость, говоря о верности долгу и самопожертвовании в духе довольно строгого католицизма, иногда расплываться и сентиментальничать, однако не забывает указать на различные источники добродетели: врожденную холодность чувств, гордость, полусознательный умный рассчет, наследственное благородство мыслей, раскаяние женщин, наивность мужчин, или благочестивую надежду на воздаяние в будущей жизни. Чтобы вполне понять, как сильно было его поэтическое дарование даже в позднейший период его жизни, прочтите «Uu ménage de garèon», «Cousine Bette» и «Illusions perdues».

8
{"b":"429229","o":1}