Лётчик сел на пустой ящик из-под лампочек, вскинул трубу к губам и стал жаловаться. Он рассказывал о себе солнцу и полю и каждой травинке, и они его понимали.
— Слышь? — Фрося толкнула Громова в бок.
— А? Что? — проснулся Громов.
— Опять хулиганит, — наябедничала Фрося.
Громов прислушался.
В рассветной тишине тосковала труба.
— Который час? — спросил Громов.
— Шести ещё нету.
— Ну это уж совсем безобразие!
Громов вылез из-под одеяла и стал натягивать брюки. Вышел на улицу.
Восход солнца, красота земли и высокое искусство трубача явились Громову во всей объективной реальности. Но Громов ничего этого не видел и не слышал. У него были другие задачи.
Громов обошёл Журавлёва и стал прямо перед ним, покачиваясь с пятки на носок.
Лётчик увидел своего начальника. Перестал играть. Опустил трубу на колени.
— Я вас разбудил. Извините, пожалуйста…
— Лихач — раз… — Громов загнул один палец. — Пьяница — два. Бабник — три. Ночной трубач — четыре. Вот что, Журавлёв, пишите-ка вы заявление об уходе. Сами. Так будет лучше и для вас, и для нас.
Лётчик спрятал трубу в футляр и, глядя вниз, сказал очень серьёзно:
— Василий Кузьмич, вы никому не скажете?
— Что «не скажу»? — удивился Громов.
— Я больной.
— А как же вы комиссию прошли? — удивился Громов.
— У меня необычная болезнь. Акрофобия. Боязнь высоты.
— Ну-ну… — Громов покачал головой. Сел на ящик. Закурил.
— Это у меня с детства. Я, знаете, когда был маленький, упал с качелей и с тех пор очень боюсь высоты. И падения.
— А что ж ты в лётчики пошёл? — спросил Громов, переходя почему-то на «ты».
— Назло себе. Чтобы преодолеть.
— Да… — Громов потушил сигарету. Встал. — А может, и не надо преодолевать. Может, тебе лучше музыкой заняться. Играл бы себе на трубе. И не упадёшь никогда. Риска никакого.
— Я занимался. Я окончил музыкальное училище.
— И чего? Платят мало? Так это смотря где… Вон у нас в ресторане «Космос» Митрофанов. Трубач. Вдвое больше меня зарабатывает. И живёт по-человечески. Целый день на рыбалке, а вечером веселье.
— Но ведь я считаю, что человек должен преодолевать трудности, а не идти у них на поводу, — твёрдо сказал лётчик.
— Ну-ну… — Громов встал. Перед тем как уйти, предупредил: — Ну, а насчёт амурных дел ты давай поаккуратней. Тут у нас так: или женись, или не морочь голову, или я тебя вышвырну как кота, и никакая акрофобия тебе не поможет.
Татьяна Канарейкина проехала на своём велосипеде мимо муравейника с муравьями, миновала Сукино болото, выехала на поле и покатила среди высокого ковыля. Трава была не кошена, скрывала велосипед, и если посмотреть со стороны, то можно было подумать, что Танька парит над шёлковым ковылём.
У крайней избы стояла бабка Маланья и смотрела с надеждой. А из окна правления высунулась соперница, Малашкина Валя, и крикнула:
— Канарейкина! Тебя председатель зовёт!
Танька сошла с велосипеда, прислонила его к забору, поправила на багажнике тяжёлую сумку. Возмутилась вслух:
— Ну, Мишка… Из-за своей поганой мотоциклетки всю общественность на ноги поднял!
Она подошла к правлению колхоза. Перед тем как войти, отряхнула юбку ладошкой, покрутила бёдрами, чтобы шов стал на место. Сунулась в окно, чтобы посмотреть, как в зеркало, на своё отражение. В окне на неё строго смотрели председатель колхоза Мещеряков и солист ансамбля «Романтики» Козлов из девятого "Б".
Мещеряков махнул рукой, дескать, заходи.
Танька зашла и скромно присела на кончик стула.
— Что такое Варна, знаешь? — спросил Мещеряков.
— Что? — не поняла Танька.
— Сигареты такие есть. «Варна».
— Я не курю. Врёт он все.
— Кто врёт?
— Мишка.
— Да подожди ты со своим Мишкой. Варна — это город в Болгарии, на море. Курорт. Усекла?
— Усекла.
— Чего ты усекла?
— Курорт.
— Ты слушай. Не перебивай. Мне сейчас звонили… Приехал мужик. Ездит по области. Собирает народные таланты. Потом, кто понравится, — возьмут в Саратов. А там, кто победит, — в Москву, а оттуда — в Болгарию на международные соревнования. Усекла?
— Спортсменов?
— Да ты слушай ухом, а не брюхом, — вмешался Козлов. — Тебе же говорят: народные таланты. Самодеятельность.
— Ну и что? — спросила Танька.
— Так вот, ансамбль просит, чтобы ты у них пела, — пояснил Мещеряков. — А то у них солистки нет.
— Это они народные таланты? — Танька с пренебрежением показала на Козлова. — Надо Маланью или Пахомова выставить. Пахомов на ложках, и на балалайке…
— Во-во… — отреагировал Козлов. — Его сейчас вся область ложками и балалайками… А мы по нему электричеством ударим.
— По кому? — не разобрала Танька.
— По мужику, который таланты собирает, — пояснил Козлов. — Ну, чего смотришь? Тебя же общественность просит. А ты кочевряжишься… А ещё комсомолка… Культмассовый сектор.
— Давай, давай, Татьяна, соглашайся, а то некогда мне. Меня народ ждёт…
— Тогда и Мишку надо ввести, — поставила Танька свои условия.
— Да ну его! — отказался Козлов. — Он аритмичный.
— Без Мишки я не буду.
— Ладно. Бери Мишку, — согласился Мещеряков. — Собирайте свою шантрапу и репетируйте.
— И трубача из Верхних Ямок надо взять.
— Из Верхних Ямок нельзя, — запретил Козлов. — Он не наш.
— Владимир Николаевич, это лётчик, который нас опыляет. Вместе хлеб сеем. Можно сказать, член бригады.
— Ну, если вместе, значит, наш. Бери.
— Тогда пусть мне Малашкина на бланке официальное письмо отстукает: так, мол, и так… А я представитель общественности.
Николай Канарейкин сидел в аудитории машиностроительного техникума напротив очкастого парня и, беззвучно шевеля губами, смотрел в потолок.
Очкастый полистал зачётную книжку Николая, потом спросил, нарушив тягостную тишину:
— Николай Егорович, сколько вам лет?
— Сорок пять, — ответил Николай.
— Понятно… А зачем вы учитесь?
— Мещеряков заставляет.
Мещеряков действительно хотел, чтобы у него в колхозе были дипломированные кадры.
Очкастый протянул Николаю зачётку, вежливо пригласил:
— Приходите на будущий год.