Поэтому я следую указаниям картонок на двери. Они для меня - виза, открывающая вход в миниатюрный мир,
Мир номеров
Номер 220 пуст. Смятая постель, немного мусора, горький запах чьей-то спешки, беспокойного сна, лихорадочного сбора вещей. Уехавший спозаранку человек, вероятно, торопился в аэропорт, а может быть, на вокзал. Моя задача устранить следы его присутствия с кровати, с ковра, из шкафов, тумбочек, ванной, с обоев, из пепельниц, из воздуха. Это далеко не так просто. Обыкновенной уборки недостаточно. Крохи оставленной съехавшим постояльцем личности надо вытеснить своей безличностью. Для того и необходимо Преображение. Я должна не только стереть тряпкой остатки отражения того лица в зеркале, но и заполнить зеркало своей бело-розовой безликостью. Тот запах, забытый второпях или по рассеянности, заглушить своим беззапахом. Для того я здесь и нужна как персона официальная, а посему вообще малоконкретная. Чем я и занимаюсь. Особенно много возни с женщинами. От женщин остается больше следов, но дело не только в том, что они забывают разные мелочи. Они инстинктивно пытаются превратить гостиничный номер в суррогат родного дома. Где только могут, пускают корни, точно разносимые ветром семена. В стенных шкафах развешивают истерзавшие душу тревоги; в ванных бесстыдно бросают похоть и одиночество. На стаканах и окурках легкомысленно оставляют след своих губ; в ванне - волосы; полы присыпают тальком, который предательски выдает секреты их стоп. Некоторые, ложась спать, не смывают косметики, и тогда подушка, это гостиничное покрывало Вероники, демонстрирует мне их лица. А вот чаевых они не оставляют. Для этого нужна мужская уверенность в себе. Ведь для мужчины мир скорее базар, чем театр. Он предпочитает за все платить, даже вперед. Мужчина свободен только тогда, когда платит.
Следующий
Номер 224,
в котором живет чета японцев
Они здесь довольно давно, и в их номере я почти как у себя дома. Встают они ни свет ни заря, наверное чтобы посетить как можно больше музеев, галерей, магазинов, без конца запечатлевать город на снимках, тихо и вежливо бродить по улицам и уступать место в метро .
Номер на двоих, который они занимают, очень элегантен. Однако выглядит нежилым - в полном смысле этого слова. Тут нет случайно оставленных на комоде под зеркалом вещей. Японцы не смотрят телевизор, не слушают радио - на блестящей панели с переключателями нет отпечатков пальцев. В ванне не стоит вода; нет ни капелек на зеркале, ни крошек на ковре. Подушки не повторяют формы их голов. К моему бело-розовому халатику не пристают потерянные ими черные волосы. И, что уже немного тревожит, отсутствуют их запахи. Пахнет только отелем "Кэпитал".
У кровати я вижу две пары чистеньких, опрятных сандалий, стоящих рядком, временно освобожденных от службы. Одни побольше, другие поменьше. На тумбочке путеводитель - библия всякого туриста; в ванной аккуратно разложенные туалетные приборы - функциональные, неброские. Так что я только перестилаю постель и при этом устраиваю такой беспорядок, какого им не устроить и за месяц.
Убираясь здесь, я всякий раз умиляюсь и недоумеваю: как можно существовать так, будто тебя вообще не существует? Присев на краешек кровати, я впитываю это их небытие. Еще меня трогает то, что японцы всегда оставляют небольшие чаевые: две монеты ровно посередине подушки, которые мне надлежит взять. Это своего рода письмо, информация. Такая у нас переписка: они мне - чаевые, будто извиняясь, что доставляют так мало хлопот, что не производят шума, что не подладились ко всеобщему хаосу вокруг. Они опасаются, как бы подобное поведение не разочаровало меня, не рассердило. Скромные чаевые - знак признательности за то, что я позволяю им существовать так, как они умеют, так, как хотят. Я стараюсь отблагодарить их за этот способ общения: перестилаю кровать с любовью. Взбиваю подушки, ласкаю простыни, которые они не в состоянии смять, словно их маленькие тела менее материальны, чем тела остальных людей.
Проделываю я это неторопливо, благоговейно, с приятным ощущением человека дающего. Растворяюсь в этом ощущении, забываюсь. Окутываю своей любовью комнату, нежно прикасаюсь к вещам. И японцы, наверное, кожей чувствуют это сейчас, едучи на метро в очередной музей, на очередное свидание с непостижимым городом. В глазах у них на мгновение вспыхивает образ гостиничного номера смутная тоска, внезапное желание вернуться, - но и тени моей там нет. Моя любовь, которую они, скорее всего, назвали б сочувствием, не имеет лица, не имеет тела в бело-розовой униформе. Так что чаевые они оставляют не мне, а комнате - за ее безмолвное пребывание в мировом пространстве, за ее стабильность среди не поддающейся объяснению нестабильности. Две оставленные на подушке монеты помогут до вечера сохранить иллюзию, будто такие комнаты существуют даже тогда, когда они недоступны взгляду. Две монеты рассеивают самый страшный страх: что мир существует только в твоих, взирающих на него глазах, а больше нигде ничего нет.
Я сижу и нюхаю холод и пустоту этого номера, преисполненная уважения к чете японцев, которых знаю только по нематериальной форме стопы в покинутых сандалиях.
Однако пора уходить из этого маленького храма. И я ухожу - тихо, будто вздохнула, - и спускаюсь на пол-этажа, поскольку пришло
Время завтракать
Бело-розовые принцессы других этажей уже сидят на ступеньках и грызут истекающие маслом тосты, запивая их кофе. Рядом со мной Мария, красавица с внешностью индианки, дальше - Анджело, Спец по Грязному Белью, и Педро похоже, по Чистому: очень уж он солидный. У него борода с проседью и густые черные волосы. Он смахивает на монаха-миссионера, который присел отдохнуть, утомленный своим вдохновенным странствием. Педро читает "Повелителя мух" и некоторые фразы подчеркивает карандашом, а некоторые запивает кофе.
- Педро, какой твой родной язык? - спрашиваю я.
Он поднимает голову над книгой, прочищает горло, будто только проснулся: видно, переводит в уме мой вопрос на свой язык - чем еще объяснить его минутное отсутствие? Ему нужно время, чтобы вернуться в себя, оглядеться, уловить свой основной ритм, назвать его одним словом, перевести это слово и наконец произнести вслух.