Он начал читать "Вешние воды" Тургенева. Тургеневское понимание человеческой души наполнило его грустью. Он затосковал по любви, но душой оставался спокоен. Вдали от реального мира людских страстей он мог в уюте, безопасно наслаждаться собственным идеализмом. Он проникся уверенностью в том, что люди чисты и добры и что, когда он вернется к ним, жизнь будет богатой и счастливой, исполненной ненавязчивого, безболезненного стремления к истине, знанию, доброй и нужной науке. Подобно Санину до его разочарования в жизни, Форбэшу почудилось, "точно завеса, тонкая легкая завеса висит, слабо колыхаясь, перед его умственным взором, - и за той завесой он чувствует... чувствует присутствие молодого, божественного лика с ласковой улыбкой на устах и строго, притворно строго опущенными ресницами. И этот лик - не лицо Джеммы, это лицо самого счастья!"
* * *
Во вторник, 25 октября, теплым вечером, после неудачного сеанса связи с базой, Форбэш вскарабкался на камни Мыса. Он обнаружил там уголок, напоминающий трон, на котором восседал языческий бог, наблюдая за тем, как верующие в него отправляют свои религиозные обряды. Обточенный ветром камень удобно упирался в спину Форбэшу, присевшему на корточки; валуны, лежавшие с обеих сторон, защищали от ветра. Почва под ногами была усыпана мелкими круглыми камешками, ноздреватыми, точно пемза, и напоминающими окаменелые скелеты крохотных земноводных. Со своего золоченого трона он видел море, простиравшееся к северу, но дальний берег пролива находился вне поля его зрения. Там курился Эребус, чье присутствие он ощущал и теперь, хотя и не видел его. Взгляд его, пронизывающий насквозь изъеденные кавернами айсберги, был прикован к морю, к узкой полоске льдов на севере. Вечер был теплый и безветренный, поэтому Форбэш захватил с собой на Мыс кларнет и теперь играл на нем. Он тщательно и точно выводил мелодию, перебирая чуть окоченевшими пальцами клавиши и непослушными губами сжимая мундштук. Звуки оставались в пределах его трона; они как бы существовали сами по себе и, извлекаемые из инструмента, словно мыльные пузыри, плясали над головой играющего. Сердце его захлестнула радость: он обнаружил, что ветром не уносит ни единый звук.
В десять часов он исполнил партию флейты из анданте к пятому Бранденбургскому концерту. Серьезная, изящная мелодия вторила ритму медленно катящегося к горизонту солнца. Тени ото льдов, казалось, устремлялись к человеку: длинная прямоугольная тень от айсберга, застрявшего возле Птичьего мыса; зловещая, как острие копья, тень от конического тороса напротив Берега Доступности. Ему вдруг захотелось увидеть дерево, хотя бы кусок его, засохший ствол с ломкими серебристыми сучьями, воздетыми к небу на морском берегу, поросшем солоноватой жесткой травой.
Чтобы согреться, он надел рукавицы и спрятал руки под мышки. Потом сыграл адажио из бетховенского квартета "до-минор" под названием "Священная песня благодарения".
Исполняя эту восхитительную пьесу, он наблюдал за пингвином, который находился так далеко и был так мал, что походил на пылинку. Этот первый пингвин был словно бы зародышем жизни, возникающей в желтке только что снесенного яйца. Движения его были столь же незаметными и одновременно непреоборимыми. Его будто несла некая сила, и он, пританцовывая, катясь, вздрагивая, перемещался вдоль горизонта льдов, наделенный волей к жизни, казалось, всего мира. Форбэшу подумалось, что пингвина влекут музыка и пристальный взгляд человека.
Умственным взором он видел, как пингвин то спотыкается, то скользит по льду. Его чешуйчатые, с длинными, как у животных, когтями лапы издают почти неслышный царапающий звук. Так шумят горошины в шелестящих высохших стручках, которые колеблются на ветру погожим осенним днем.
Упитанный ясноглазый пингвин, еще ослепительно чистый после долгих морских купаний, торопливо двигался к югу. Белоснежные перья на его груди отражали золотистый блеск солнца. Он шел на коротеньких ножках, растопырив для равновесия ласты и покачивая головой; внимательно следил за собственным курсом и то оглядывался через плечо, то посматривал ввысь, готовый к встрече недруга или друга. Перед полыньей он останавливался, выпрямлялся, затем, подавшись вперед и откинув назад ласты, вглядывался вниз, словно бы меряя глубину и величину препятствия своим толстым коротким клювом. Потом прыгал с вытянутыми ногами, падал на грудь и, отталкиваясь лапами и ластами, плыл, пока не достигал прочного льда или мягкой снежной дюны. Тогда он выпрямлял хвост, вытягивал шею и всматривался вперед, похожий на округлую черно-белую гондолу.
Форбэш перестал играть и положил свой кларнет. Теперь ему казалось, что Мыс уже не молчит, что сама ночь, освещенная солнцем, исторгает звуки и движется, что скалы живут, а лед перестал быть врагом, превратясь в добрую частицу жизни. Он поднялся, растер озябшие ягодицы, с шумом похлопал по воздухонепроницаемым штанам. Будет за полночь, когда пингвин доберется до побережья. Форбэш достал из кармана анорака шоколадный кекс и съел его, почти тотчас ощутив, как из желудка сладкими волнами по всему телу начало излучаться тепло.
Теперь он мог разглядеть очертания пингвина: он видел его расставленные в стороны ласты, видел его утиную походку. Пингвин двигался несколько неуверенно, словно не знал, близко ли конец пути или путешествие это будет длиться всю жизнь. В полумиле от берега птица остановилась, словно собираясь улечься спать: она втянула голову в плечи, прижала к груди ласты.
Форбэша это рассердило на мгновение, потом развеселило.
"Ах ты, глупая птица. Ты столько времени шла, чтобы увидеть меня, а теперь останавливаешься и устраиваешься на ночлег. Шагай, шагай. Ты и так опаздываешь, дурачок, а у тебя столько работы".
В бинокль пингвин казался знакомым и смешным и в то же время не лишенным какого-то достоинства, когда ступал на пятки, чтобы не касаться холодного льда пальцами. Любопытно, знает ли он, что пришел первым и торопиться, в сущности, незачем. Возможно, он все-таки чувствует, что в колонии он будет столь же одинок, как и в долгом своем путешествии по льду.
"Интересно, издалека ли ты пришел? Ледовый путь твой, верно, был ужасно тяжел. Тебе наверняка придется долго ждать своего следующего обеда, мой маленький пингвин. Шагай же, шагай. Перестань спать". Его внезапно охватило возбуждение, и он нетерпеливо топнул ногой.
"Шагай!"
Он более не чувствовал одиночества. Казалось, он вышел из длинного, сумрачного туннеля и вдруг очутился на свету. Минувшие события проснулись в его памяти, но Форбэшу казалось, будто все это происходило с кем-то другим, будто сам он спал и ему снился дурной сон. Жизнь снова брала свое.
"Шагай, давай. Шагай".
Он услышал шум своих шагов по гальке - новый резкий звук. Он перестал ощущать себя неподвижной, существующей вне времени частицей мерзлой почвы, мерзлого прошлого, его кожа и плоть словно бы затвердели, приобрели форму. Он вздрогнул, поежился, расправил спинные мышцы и встал на одну ногу.
- Иди же, пингвин, иди, глупыш! - На этот раз он крикнул, приставив руки рупором ко рту и откинув голову назад. Пингвин даже не шевельнулся.
Спустя полчаса, уже за полночь, когда Форбэш опять сидел на своем камне, поджав к подбородку колени, едва не засыпая, теперь уже иззябший и закоченевший, пингвин приподнял голову, метнул взгляд вправо, влево; затем вытянул шею, взъерошил густые перья на спине, став похожим на встревоженного ежа. Он похлопал ластами и зашагал - сначала медленно, торжественно, потом быстро, будто пухлая старая дама, завихлял бедрами, подергивая головой и карикатурно поглядывая из стороны в сторону.
- Ну, то-то же, - сказал Форбэш. - А теперь не останавливайся. Бога ради, не останавливайся.
Он поднялся и, засунув под мышку кларнет, медленно пошел прочь. Пингвин все приближался. Он прибавил шагу, словно вдруг понял, куда и зачем ему надо идти. Перед торосом остановился, как бы взвешивая, с какой стороны лучше обойти препятствие. Он выбрал путь вдоль берега, но, увидев там трещину, остановился. Пингвин начал ежиться, топорщить перья, топчась на одном месте, и, казалось, уже собрался было снова вздремнуть, как вдруг перепрыгнул одним махом через трещину и побежал, пока не добрался до застрявшего у берега гроулера. Это препятствие он, должно быть, решил преодолеть. Но не тут-то было. Решение забраться на его вершину легче было принять, чем осуществить. Это пингвин осознал после нескольких достойных упрямца попыток вскарабкаться по отвесному склону гроулера. Наконец, найдя удобное место, пингвин подпрыгнул и, цепляясь за неровности льда, залез наверх, потом бесстрашно ринулся вниз, упав плашмя на обращенный к берегу склон, и приземлился возле его подножия. Поболтав в воздухе ногами и помахав ластами, будто считая, что это крылья, пингвин решительно направился к берегу.