На улице молодая зелень обдала его шелестящей на ветру настоящей жизнью. Голуби круто планировали на песок. Недалекий прудик у кинотеатра серел сквозь нежные ветки, как облако. Никулин пошарил рукой в воздухе, захватил на ладонь кусочек мая - весна текла между пальцев, на пальцах оставался легкий налет, словно налет строительной пыли, оставленной жизнью, сданной кому-то "под ключ". Никулин поднял лицо к небу, постоял, вздыхая, и через несколько минут уже нес перед собой на вытянутых руках пол-литровую кружку - на свежий воздух из ларька.
Здесь, на зеленой лужайке с проплешинами, где валялись пустые сигаретные коробки и обглоданные рыбьи хвосты, он остановился и сделал первый глоток. Молодая, горькая влага изнутри схватила горло холодом, холод покатился вниз по пищеводу, прошелся, покалывая, по всему телу. Никулину захотелось плакать. Лет тридцать назад, когда он тоже был молодым, по дороге из школы домой он всегда останавливался здесь и выпивал кружечку. Тогда ларек имел более солидный вид - без этих рифленых пластмассовых щитов и стоек, да и публика, на его взгляд, была посолиднев - пиво пили тогда рабочие люди, после смены. А сейчас вокруг стояли все больше мальчишки в маечках. Тогда, тридцать лет назад, дома его ждала Наташа, потом Сережа. Теперь Наташа давно лежала там, где зеленая трава, выбиваясь из-под ограды, тянет тонкие руки к дороге - могила жены находилась у края, у самого края, как только войдешь на кладбище. Сын Никулина учился в Москве.
Решив не отвлекаться на бесполезные мысли, Иван Андреевич опустил нос в кружку, закрыл глаза, стараясь продлить удовольствие - следующую кружку он мог выпить через год - если, конечно, приведется. Мог и не выпить. Печень давила под ребра.
- Можно рядом с вами, Иван Андреевич? - спросил сочный баритон. Никулин, поперхнувшись, опустил кружку. За четырьмя такими же полбанками, удерживаемыми продетыми в ручки пальцами, на которых еще, кольцами, были нанизаны соленые сушки, улыбалось только что оставленное в клубе усатое лицо. Никулин испытал мгновенное чувство стыда, как при прощании в хореографической аудитории, словно неотвратимое возмездие - наконец-то, вот, - настигло его.
- Эге, - растерянно сказал Никулин.
Он хотел, кажется, что-то объяснить, даже протянул вперед, как-то по-дурацки, кружку, желая показать, что кружка у него одна-единственная, да и то -почти не тронутая.
- Ну! - не увидев его смятения, сказал усатый. Фамилия усатого, записанная Иваном Андреевичем в блокнотик, звучала так: Хочуван.
- Ну! Пивко! Самое то, Иван Андреевич, весной-то. Ух!
Хочуван начал было ругательство, но заметно сдержался, зажмурился, как кот, и Никулин, тяжело дыша, бессознательно поднес кружку ко рту и залпом выпил сразу половину. Доза успокоила. Он с интересом смотрел, как Хочуван, с хрустом двигая кадыком, огромными глотками выхлестал зараз две кружки, утерся волосатой лапой и куснул боковыми зубами сушку - по-волчьи.
- Живем, Иван Андреевич, а? Ну? А?
- Эге, - осторожно подтвердил Никулин и, вдруг почувствовав себя преподавателем, неожиданно спросил: - Вам зачем ойкуменский-то, Хочуван? Вы кто по профессии?
С того вмиг слетела доброжелательность.
- А че? Нельзя, что ли? Вам можно, а нам нельзя? - Он поставил оставшиеся кружки на траву и выпрямился, - Нельзя, да?
- Да можно, можно, даже нужно! - Старик испугался, - Всякое новое знание, - он поднял короткий палец, - повышает уровень человека, в какой бы отрасли производства он ни прикладывал свои силы. Вот. В какой бы отрасли!
-Ну!
- Мне просто интересно, надо же знать ученика, не так ли?
- Вот оно и то, - мудрено сказал Хочуван, вновь поднимая кружки и протягивая одну из них Никулину. Тот машинально принял кружку, - И сушечку!.. - Он взял и сушечку, мимоходом отметив, что в складках выпечка отдавала плесенью или просто какой-то химической дрянью - синевой, - Должны же мы говорить друг с другом! Я шофер. На бензовозке. Вожу с базы по району. ЗИЛ сто тридцать первый - знаете, Иван Андреевич, машину?
- Э... такая, в общем, большая? - Никулин обвел в воздухе полукруг и засмеялся. Засмеялся и Хочуван.
- Большая! Весь день с нею один на один, поговорить не с кем. Как по-ойкуменски "большая", Иван Андреевич?
- Э... тамма, - не задумываясь, брякнул Никулин, не ожидавший вопроса, и опять похолодел, - Все прилагательные в ойкуменском языке оканчиваются на букву "а".
- Смотри-ка, - сказал Хочуван, опуская усы в пиво и отхлебывая, - А тут, как последняя... - он добавил имя существительное, тоже с окончанием на "а", -крутишься целые сутки, не узнаешь ничего... Получается, большая любовь -тамма бель-е. Тамма бель-е... Красиво!
Никулин, пыхтя, смотрел на шофера, веря и не веря.
- А как "жду"?
- Глагол "ждать"?
- Ну, ждать.
- Кружкер. Глаголы в ойкуменском заканчиваются на "кер".
- Дум кружкер тамма белье, - осмысленно проговорил Хочуван, снова отхлебывая, И Никулин тоже отхлебнул, в смятении выдохнул пивной дух и заел разламывающейся в руках мокрой сушкой. Лицо Хочувана осветилось открывшимся ему знанием. Он развернул плечи и словно бы с сожалением обвел взглядом соседей - тоже пьющих пиво, закусывающих чем бог послал пустую влагу неведения.
- Дум кружкер тамма белье. мужики! закричал Хочуван.
- Неправильно. Надо добавлять приставку родительного падежа, - сказал Никулин и наставительно поднял палец, - И глагол тоже изменяется.
Соседи засмеялись.
- Там белье, да свое, - ответил ктото, видимо, полагая, что говорит умное; рядом с говорившим снова засмеялись - одобрительно.
- А, дурачье! - Хочуван махнул рукой, - Пойдемте, Иван Андреевич.
Так закончился первый урок.
УРОК No 1
bum - я
dum - ты
pum - он(а)
bumno - мы
dumno - вы
idmanau - они (исключение)
Запомните:
- no - аффикс множественного числа.
- cha - аффикс родительного падежа,
буква "L" в ойкуменском всегда произносится как l мягкое.
К следующему уроку:
belo - любовь (душа)
tamma - большой(ая)
crugcer - ждать
belcer - любить
Собрав в холщовую сумку бумаги - тетрадь, словарик, - кудрявый молодой человек быстро спустился с лестницы и направился домой. Он шел широко, энергично, словно стараясь вышагать, истратить душившую его злобу. Лицедейство краснорожего старика казалось настолько бесстыдным, что в первый момент у кудрявого - там, в зале - просто перехватило дыхание. Он прилежно записал все в блокнотик, четко, глядя ледяными глазами, назвался Константин Знамеровский - Никулину, подождал, пока тот, переваливаясь с боку на бок, выйдет на улицу. Он еще поглядел старику в спину, обсмотрел его, представляя себе, как понимает, проникает во всю пошлую его затею, совершенно дурацкую, которая, конечно, скоро сама по себе развалится здесь, у него, у Кости, на глазах. "А если не развалится, развалим. Развалим", твердо подумал Костя. За ним из темноты подъезда уже выходили Хочуван и блондинка, Скобликова, и он, не желая разговаривать с дураками, ушел.
Константин Знамеровский прекрасно разбирался в людях - так он думал о себе, и это было неправдой.
Мать прижила его от студента-практиканта. Через Голубицу - главную районную реку - собирались строить мост. Мост построили уже потом, когда Костя пошел в школу, а тогда по берегам начали ходить патлатые люди в кедах с длинными рейками-линейками в руках. Один из них квартировал в том же доме, что и Шура Знамеровская, и первым же утром увидел ее на кухне - Шура тогда была хороша; тело крепкое, молодое, кожа гладкая, глаза наглые.
- Как звать будем? - весело спросил патлатый.
- Никак,-отрезала Шура.
Патлатый обсмотрел ее ноги, обтянутые ситцевым платьицем.
- Одна живешь?
Шура презрительно промолчала - много понимала о себе.
Вечером студент пришел причесанный, с цветами. Шура удивилась - у них цветы как-то не дарили девушкам, больше все ходили с бутылкой. Но бутылка у студента тоже нашлась. Когда Шура совсем захмелела, он положил ее, мычащую, на широкую панцирную кровать с шишечками, оставшуюся от родителей. Кровать страшно прогибалась и скрипела. Шура уже ничего не соображала. Через два дня студент уехал от греха, а через восемь месяцев Шура родила.