Я отстрадал свое в госпитале Вишневского. Несмотря на повышенное внимание врачей, отстрадать свое ты можешь только сам. Потерять от обилия лекарств и наркозов аппетит и сон, представьте себе: бессонные ночи, лежание на спине грудь-то разрезана, а теперь еще разрезан живот, Господи, помоги!
И Он помог - я покинул и госпиталь Вишневского с премилым доктором Немытиным, и вот, вышагивая по коридорам санатория на своих ставших худыми и ватными ногах, снова пытаюсь оклематься. Гоню от себя впечатления и обломы этой холодной весны, не в силах выйти в зелень и ощутить цвет и запах жизни, которую я было покинул насовсем: боюсь простудиться и опять - под капельницы.
И колесо обозрения крутит совсем другие воспоминания! Пытаюсь понять: кто я есть, почему я такой, а не другой? От кого и от чего у меня мой легкий нрав, самолюбие, все меньше граничащее с самоуверенностью, эта, а не другая внешность? От родителей, о которых так мало написал я в этой книге, от обстоятельств и узлов, в которые завязывала меня жизнь? От чего в человеке что вообще?
Вот в 1942-м пишу маме наспех, собираясь покидать Ростов, к которому подошли немцы, записку, где и как нам встретиться. И понимаю, что никак и нигде нам больше не встретиться, потому что мама мобилизована на рытье противотанковых рвов. И скорее всего, уже попала в немецкое окружение.
Предчувствие не обмануло меня, оно у меня развито, как у женщины: мама всю войну провела в немецкой оккупации, пробираясь из города в город по Украине, где нищенкой, а где и нанимаясь на черную работу. Семейная легенда рассказывает, что по доносу была она вызвана на допрос к самому гауляйтеру Эриху Коху, который при двух овчарках допрашивал ее:
- Откуда вы знаете немецкий язык?
- За два года его нетрудно выучить. Но я также знаю и французский.
- Вот как! - И гауляйтер перешел на французский... Он служил в Париже. И это спасло маму.
Что здесь правда? Может быть, гауляйтер был поменьше рангом, чем наместник Украины, но остальное, скорей всего, правда. Даже я помню, как в пору нашей жизни в Ленинграде, когда отец еще был студентом, маму учила французскому бывшая фрейлина двора баронесса Остен-Сакен, в том доме, где висел между этажами неподвижный с самой революции лифт - он же одновременно Зимний дворец и крейсер "Аврора" наших ребячьих затей.
И мама двигалась на запад с немцами, пока ее сын вместе с Красной Армией не обогнал отходящих немцев и не освободил маму вместе со всей Украиной. Мама работала судомойкой в фашистском госпитале города Староконстантинова, бывшего еврейского местечка, возле Шепетовки. Моя молодая, красивая, крашенная в рыжий цвет мама.
А потом, когда я, чемпион по притягиванию неприятно-стей, попал из военного огня в тюремное полымя, мама присылала мне в лагерь почти ежемесячно по двести рублей, отрывая их от себя и спасая меня от голодной смерти. От своих семисот рублей зарплаты экономиста.
Бессребреница моя мама, не нажившая за всю жизнь ничего, кроме раздобытой мной, уже писателем, девятиметровой комнаты в коммуналке у Красных ворот и крошечного холодильника "Морозко" на две кастрюли!
Когда мама умерла, совершенно здоровая, во время йоговской гимнастики, мгновенно - закололо сердце, и "скорая" приехала поздно, - я буквально сошел с ума от горя и не-ожиданности.
Что у меня - от мамы? И есть ли что - не знаю. Я не так прекраснодушен, не так добр, не так способен на подвиги ради кого-то, не так чужд всему внешнему в окружающем меня мире. Так что, я генетическая копия своего отца?
Отца забрали, когда мне было уже 14, но я не очень хорошо могу рассказать о нем, хоть и был его любимцем и гордостью. Гордился он не моими академическими успехами (помню, как лупил меня, с трудом постигавшего таблицу умножения: ну почему семью девять - шестьдесят три?) Нет, отец гордился моими успехами в спорте. Я уже при нем получил футбольную форму спортобщества "Сталь" в Таганроге, а как я забивал голы на пустырях, отец иногда мог видеть сам.
Но мой отец, я уже, помнится, говорил, был еще одним из отцов города. Он ведал всем - строительством, коммунальным хозяйством, трамваем, жильем и водопроводом, всеми траншеями и котлованами. И приезжал поздно, а когда в обеденный перерыв обедал дома, всегда с белым сухим вином, и наскоро прочитывал кипу газет, мы не могли посягать на это его время.
Зато в карты, в домино и в шашки ему не было равных и далеко за пределами Таганрога. Иногда он позволял мне допоздна сидеть во время преферансных ночей и учиться у таких же - но приезжих - гроссмейстеров, как он, этому во-все не бесполезному в жизни умению. Не научился - они почти не хлопали картами, а быстро расписывали висты, и пулька продолжалась не более одного часа. Я потом утром изучал записи - не проиграл ли отец?
Нет, ни игроцкой лихости, ни удивительной энергии на работе, ни авторитета в профессии, скорее всего, я не унаследовал от моего отца! А как спокойно спросил он у энкаведешников: "Ордер?!" Откуда же мы - такие, как есть? Почему, передав своим дочерям не вызревшую в нас музыкальность и художественные способности, мы не добились от них хоть какого-то результата? Ведь сами мы кое-что все же успели на этом поприще! Почему?
И какой смысл был клонировать овечку Долли - ведь по всем другим признакам, кроме каракулевой шкурки и вылупленных зеленых глаз, это будет совсем другое существо?!
Холодная весна, черемуха цветет, на улицу не выйти, и всякие глупости туманят сегодня мое тоже еще не совсем оправившееся сознание.
ВОЙНА. ОБРАТНАЯ ДОРОГА
Городок Мерзебург, узловая станция, предоставил нашей армии какой-то безграничный плац с военными постройками под десятки тысяч солдат, сразу отпущенных домой. Мы жили в ожидании, пока собирались попутные эшелоны: на Москву, на Украину, на Дон и за Волгу.
В кинозальчике круглые сутки крутился один-единственный американский фильм "Серенада Солнечной долины". Согласитесь, что и Голливуд, и Соня Хени в главной роли, а еще больше музыка Гленна Миллера - почти что нокаут для вчера еще окопного и вшивого русского солдата. Два мира - две войны.
Посмотрев раза три весь фильм и выбрав для себя самый кайфовый момент чечетку "Чуча", я стал приходить только на этот номер и представлял себе, как дома научусь бить степ не хуже братьев Николас. Через много-много лет я видел их (их ли?) седенькими, старенькими, но живыми в городе Новый Орлеан, штат Луизиана, во французском квартале - они плясали для прохожих один-два такта прямо на мостовой: доллар за славу. Они были нищими.
Будущая жизнь моя представлялась мне смутно, но все-таки раем. Победа пришла неожиданно, как все долгожданное. Я - цел, молод, достоин уважения, честолюбивый юноша с тысячей незабитых голов впереди. Потом всю тысячу забьет Пеле, а мои так и останутся при мне.
Каким-то образом я и здесь угодил на гауптвахту, не помню за что. Это моя удивительная способность попадать в неприятности, по мне всегда скучали гауптвахты и карцеры, виноват, не виноват ли, такова видимо, моя суть. И я не успел получить свою медаль "За взятие Берлина", которую тут же вручали солдатам, причастным к штурму Берлина, а я из моей пушки с рингавтобана одним из первых открыл стрельбу по этому городу в апреле 45-го.
Эшелоны собирались медленно: ехала домой миллионная армия отвыкших от дома солдат, и у каждого - какое-то наспех нажитое на чужбине имущество: отомщенные костюмы с подложенными ватными плечами, гостинцы для жен и детей, аккордеоны всех марок. Да это еще что! Тысячи велосипедов и мотоциклов, попробуй провези их через всю Европу. Эшелоны-то состояли из теплушек: сорок человек или восемь лошадей. Ведь ехали миллионы рядовых, самая настоящая армия-победительница. Генералы и офицеры свои велосипеды доставляли каким-то более хитрым способом.
Хочу, чтобы вы представили себе и весь эшелон целиком, с присобаченными любым способом к своему вагону трофеями - с боков и на крышах теплушек, проволоками и веревками - эшелон, идущий, как фантом, по Европе в каком-то удивительном победном ритме. Немножечко пьяненький? Да, конечно. Облепленный трофейными, кровью заслуженными колесами. Это хватило ума разрешить нашему безжалостному к солдату командованию - без трофеев солдат голым и нищим возвращался бы в свои голые и нищие пенаты.