После этого дня и разгрома прусской армии в Шампани революционеры вообразили, что навсегда уничтожили королевскую власть. Фанатизм ослеплял их; но те, которые воображали, что трон можно быстро восстановить и что Людовика XVI можно снова возвести на него силой, были не менее ослеплены.
При сложившемся тогда положении не следовало помышлять о короне для Людовика XVI. Нужно было думать о спасении его, королевы, их детей и сестры. Это было возможно, и во всяком случае нужно было попытаться это сделать. Франция находилась в войне еще только с императором, империей и Сардинией. Если бы все другие государства сообща предложили свое посредничество, соглашаясь признать ту форму правления, которую Франция изберет себе, под единственным условием, чтобы пленники в Тампле получили возможность покинуть страну и направиться туда, куда они пожелают, то демагоги должны были бы принять это предложение, хотя бы оно и не доставило им никакого удовольствия. Каким предлогом могли бы они прикрыть свой отказ? Разве они могли бы сказать Франции: "Нам предлагают всеобщий мир, а мы желаем всеобщей войны, в которой нам придется противостоять всей Европе... Наша независимость признается, а мы хотим поставить ее под вопрос и подвергнуть ее случайностям сражений... Никто не отрицает нашего права управлять собою, как нам нравится... Нам не намереваются навязать короля, но мы хотим убить того, который правил нами, чтобы права его перешли к его наследникам, которых мы не признаем, но которые будут признаны всей Европой и не находятся в наших руках". Они так мало желали всеобщей войны, что поспешили сделать миролюбивые заявления всем тем правительствам, с которыми еще сохранился мир. Впрочем, лишь очень немногие из них жаждали крови Людовика XVI; если они ее затем пролили, то это было сделано по мотивам, которые не существовали бы, если бы Европа приняла указанную мною выше политику.
Итак, королевская семья могла быть спасена. Этим была бы предупреждена двадцатидвухлетняя война, опрокинувшая не один трон, едва не низложившая всех государей и угрожающая самой цивилизации, вследствие того, что восстановление некоторых из них было проведено неудачно. Революционное правительство (здесь следовало бы употребить варварское название - полигархия) было бы в таком случае уничтожено во Франции гораздо раньше, так как только внешние войны и победы могли его поддерживать.
После 10 августа 1792 года я просил временную исполнительную власть дать мне на некоторый срок поручение в Лондон. Для этого я выбрал научный вопрос, которым я имел некоторое право заняться, так как он был связан с предложением, сделанным мною раньше Учредительному собранию. Дело касалось введения по всему королевству единообразной системы мер и весов. По проверке правильности этой системы учеными всей Европы она могла бы быть принята повсеместно. Следовательно, было полезно обсудить этот вопрос сообща с Англией.
Моей истинной целью было уехать из Франции, где мне казалось бесполезным и даже опасным оставаться, но откуда я хотел уехать только с законным паспортом, чтобы не закрыть себе навсегда пути к возвращению.
Страсти владели европейскими кабинетами, как они владели Францией. Там воображали, что Франция не могла бы противостоять нападению на нее со всех сторон. Было решено воевать с ней, причем все только и говорили о победах; от них ждали таких плодов, что упустили из виду опасности, грозившие королевской семье. Поняв неизбежность войны, республиканцы первые ее объявили, чтобы показать, что они ее не боятся.
Я провел в Англии весь страшный 1793 год и часть 1794 года. Меня принял с чрезвычайной любезностью маркиз Ленсдаун, которого я встречал в Париже; это был человек очень благородного ума, живой и блестящий в беседе. Он еще не поддался тогда влиянию возраста. Против него было выдвинуто пошлое обвинение в коварстве, которое всегда служит как в Англии, так и во Франции для удаления людей, превосходства которых боятся; именно это помешало ему вернуться к государственной деятельности. Я часто с ним встречался, и он любезно извещал меня каждый раз, когда какой-либо выдающийся человек, с которым я желал познакомиться, посещал его. У него я встретился с Гастингсом, доктором Прайсом, доктором Пристли, подружился с Каннингом, Ромильи, Робертом Смитом, Дюмоном, Бентамом и с самим сыном лорда Ленсдауна, лордом Генри Петти, который олицетворял в себе в это время одну из надежд Англии. Все друзья Фокса, с которым я в разные периоды находился в тесных отношениях, старались сделать мое пребывание в Лондоне приятным. Я проводил утра за писанием и был очень удивлен, когда по моем возвращении из Америки во Францию мне прислали все заметки, написанные мною в этот период, и я обнаружил, что они совершенно бесполезны для той работы, которую я пытаюсь теперь написать. Мне невозможно изложить события этой эпохи; я их не знаю, нить их для меня потеряна.
К тому же, вследствие моего отсутствия из Франции в самые страшные годы революции, я не знал подробностей этих событий; я едва мог улавливать издалека их основные черты. Кроме того, я слишком часто старался отвести взор от этих отвратительных картин, в которых величайшая мерзость смешивалась с величайшей жестокостью, чтобы быть в состоянии их изобразить. Мы еще сохранили память о царствовании Генриха IV, о всем царствовании Людовика XIV, а события вчерашнего дня становятся сомнительными для тех самых людей, которые принимали в них какое-то участие: быстро сменяясь, они сами почти стирают остающиеся от них воспоминания. Может быть, от всего исходящего от народа остается только легкий отпечаток; его действия оставляют после себя преходящий след, а природа людей, которыми он пользуется, такова, что не способствует сохранению памяти о них. Неизвестные до самого дня их появления на сцене, они возвращаются в безвестность, как только оканчивается их роль.
Признаюсь, что я без всякого огорчения отнесся бы к забвению подробностей этого великого бедствия; они не имеют никакого исторического значения. Какие уроки могли бы люди извлечь из действий, лишенных плана, цели, внезапно вызванных разнузданными страстями?