Нет, конечно, никакого урона я не претерпел, но ощущение осталось какое-то двойственное, будто в нечто естественное и непринужденное вторглось что-то постороннее и искусственное, от чего поведение действующих лиц стало отдаленно напоминать дерганые движения марионеток. Даже участие в этом спектакле моей милой Кульбюль не могло избавить меня от ощущения некоторой неловкости. Однако я решил закрыть на это глаза и понаблюдать за тем, как будут развиваться дальнейшие события. А развивались они следующим образом.
Полные ведерки были скорейшим образом доставлены в отстроенное по соседству сооружение, где, вероятно, тут же начались какие-то работы. Об этом можно было судить по свету, проникавшему наружу сквозь двери, которые время от времени открывались, чтобы выпустить торопливого лилипута с каким-то грузом за плечами.
На следующий же день многое из происходившего разъяснилось. С утра пораньше ко мне заявился мой компаньон Хаззер. На лице у него лоснилась довольная улыбка. Он сообщил, что наше предприятие оказалось очень успешным, и доход от первых продаж превзошёл все ожидания.
– Каков же доход? – поинтересовался я.
На этот вопрос я получил весьма уклончивый ответ, из которого, однако, можно было понять, что уже продано от шести до восьми тысяч порций чудодейственного средства, а при стоимости порции в четверть дрюфа… Я произвел в уме несложные расчеты и понял, что если в Лилипутии хватит больных, то в скором времени Хаззер, а вместе с ним и я станем крупнейшими финансовыми воротилами этой могущественной империи (ах, как иногда можем мы обманываться в наших расчетах!).
Я попытался было выяснить, каким образом одно мое семяизвержение могло дать несколько тысяч порций целебного средства. Но тут объяснения Хаззера стали настолько туманными, что я отчаялся узнать истину и махнул на это дело рукой.
В то утро, чувствуя себя усталым после событий последних дней, я решил немного развеяться и, посадив себе в нагрудный карман мою возлюбленную Кульбюль, отправился на прогулку к берегу, чего прежде не делал.
Путь до моря занял всего несколько минут, я сел на прибрежный уступ и уставился в голубую даль. Впервые за последние несколько месяцев я вдруг почувствовал тоску по дому, по моей далекой Англии, по белым скалам близ Дувра, по ноттингемпширскому воздуху. Я погрузился в размышления.
Кульбюль, чувствуя мое настроение, тихонько сидела в моем нагрудном кармане, выставив наружу головку и тоже устремляя свой взгляд куда-то за горизонт.
Чувства переполняли меня. Наконец я сказал:
– О радость! О счастье! Смотри – там моя страна! Там мой народ![2]
Слезы навернулись у меня на глаза, одна из них скатилась по подбородку, и я вдруг почувствовал прикосновение к щеке нежной крохотной ручки.
– Не плачь, Гулливер, – сказала Кульбюль. – Ты ещё вернешься домой. Ты ещё увидишь свою страну.
Ее тоненький голосок прозвучал так сочувственно, что у меня ещё больше перехватило горло. Заброшенный на край света, без малейшей перспективы выбраться с этого забытого Богом островка – какие у меня могли быть надежды? Соорудить даже самое жалкое подобие лодки из худосочных лилипутских деревьев не было ни малейшей возможности. Хоть бросайся в море и отдавайся на волю волн. Но это сулило верную гибель. Тогда как пока я оставался здесь, надежда могла ещё теплиться в моей отчаявшейся душе. Предаваясь этим горестным мыслям, я вдруг почувствовал чье-то легкое прикосновение к моему естеству, пребывавшему в состоянии, вполне отвечавшему настроению, в котором я находился.
Я бросил взгляд вниз: ну, конечно же, моя милая Кульбюль решила утешить меня на свой лад. Она незаметно спустилась по моей рубашке, не без труда расстегнула пуговицы, извлекла на свет Божий своего давнего знакомца и теперь пыталась привести его в чувство. Я покачал головой, глядя на её тщетные усилия, – уж слишком был угнетен мой бедный разум открывшейся передо мной истиной безысходности моего положения, а мое естество потому пребывало в полном огорчении.
Но Кульбюль, видимо, не знала, как угнетена моя душа, а потому продолжала свои усилия. Как это ни удивительно, но её действия вскоре возымели успех. Я с изумлением почувствовал шевеление моего орудия, от которого по всему телу разлилась сладкая истома; дурные мысли куда-то исчезли, и я погрузился в блаженство. Дабы облегчить задачу Кульбюль, я улегся на спину, предоставив ей позаботиться о том, чтобы все завершилось к нашему обоюдному удовольствию. Бедняжке пришлось для этого постараться.
Я вдруг вспомнил свою любезную женушку, которая, бывало, не без конфузливости, оседлав меня таким вот образом, нанизывалась на сие орудие так, что оно целиком исчезало в неизмеримых глубинах её женской природы. Улыбнувшись этому воспоминанию, я скосил глаз на Кульбюль. Она старалась, как могла. Сидя у основания моего вздыбленного органа и обхватив его ногами, она работала как гребец на галере. Бедняжка! Потом, переместившись от основания к более чувствительному окончанию, продолжила свои нелегкие труды, которые, впрочем, и её не оставляли равнодушной. Её усердное сопение сопровождалось теперь постанываем, звучание которого становилось тем тоньше, чем ближе подходили мы к завершению. И вот в тот самый миг, когда её постанывание слилось в сплошное сладострастное журчание, я издал хрипловатый звук и пролился белесым фонтанчиком, который выстрелил вверх на три-четыре дюйма, а через мгновение накрыл с головой мою ненаглядную.
Некоторое время мы лежали бездвижно, а затем, когда силы вернулись к нам, очнулись к жизни. У моих ног плескался океан, и я, подставив Кульбюль ладошку, перенес мою возлюбленную в теплую, благодатную воду, которая и омыла ее.
Ах, это чудесное приключение на берегу! Разве мог я знать, что мы никогда более не повторим нашего путешествия сюда, не сольемся более в сладострастном единении, которое стирает границы между лилипутами и нами, людьми, похожими на меня и моего читателя.
Мы вернулись в мою скромную обитель, Кульбюль простилась со мной до вечера, отправившись по своим делам, а я прилег отдохнуть на свою койку. Но не успел я смежить веки, как комариным писком раздался рядом с моим ухом гнусавый голос. Я открыл глаза. На гостевой подставке рядом со мной стоял Хаззер. Лицо у него было багровым, он отчаянно жестикулировал, речь его лилась нескончаемым потоком. Наконец, я понял суть его гнева и претензий ко мне. По его словам выходило, что я нарушил наш с ним договор, израсходовав впустую семя, за которым уже выстроилась очередь страждущих. (Каким образом, спрашивал я себя, этот мошенник узнал о нашем с Кульбюль приключении на берегу? Впрочем, поразмыслив немного, я сам себе и ответил на этот вопрос: вряд ли в Лилипутии может оставаться тайной, куда идет и что делает Человек-Гора.) Он брызгал слюной и говорил, что вычтет из моих дивидендов стоимость сей упущенной выгоды, помножив её на коэффициент народного разочарования, что он обратится в суд, который подвергнет меня домашнему аресту, дабы здоровье народа Лилипутии не зависело от моих вожделений.
– Ответственность! Ответственность! И ещё раз ответственность! – кричал этот лилипут. – Вы хоть понимаете, какое благодеяние я вам оказал, приглашая в столь важное дело?! Как вы можете пренебрегать своими обязанностями, когда великий народ Лилипутии ждет? Как вы берете на себя наглость распоряжаться тем, что вам не принадлежит?! Вы покусились на достояние великого лилипутского народа!
Он вещал таким образом довольно долго, а я слушал его и спрашивал себя – что мне мешает прихлопнуть его как назойливую муху? Вероятно то, что я тут же представил себе, как он лежит в гробу с жизнерадостным выражением на лице. Видимо, Хаззер почувствовал, что при всем моем терпении я дошёл до точки, а потому вдруг понизил тон – с комариного писка перешёл на шмелиное жужжание, что явно свидетельствовало о достаточной гибкости его характера. Отдаю должное Хаззеру – он был ловким политиком в том смысле, в каком это слово употребляют обыватели.