Он уже пригляделся, привык к темноте комнаты. Тусклый свет просачивался из коридора, куда он проникал из открытых дверей кухни, и он уже различал тахту с брошенным на нее одеялом или пальто, домашние туфли на коврике, какие-то вещи, тряпки на стуле. Комната жила своей, не имеющей к нему никакого отношения жизнью, и четкое понимание того, что так было всегда, пронзило его: так не могло не быть, потому что все, что было дадено ему, дано было и женщине, в которой он тоже любил только себя.
О какой гармонии мира, разрываемого злом на протяжении всей человеческой истории и миллионы лет до нее, может идти речь, подумал Лев Ильич, когда человек - он сам, Лев Ильич - существо до такой степени дисгармоничное?.. "С меня, что ли, началось?" - сказал он себе, и не думая уже защищаться. Будто бы современный мир со всеми его достижениями - от победы над чумой, рабством или крепостничеством до расщепления атома и полетов на луну - сделал человека хоть чуть лучше и счастливее! Все изменилось вокруг - закинь янки во двор царя Соломона или кого-нибудь из двенадцати сыновей Иакова в Чикаго! - но человек при этом не изменился... Изменился, поправил себя Лев Ильич, это-то он знал: те братья еще беседовали с Господом, жили в Его присутствии, а теперь человек тут же умрет, уничтожится, ощутив на себе Его дыхание. Вон куда хватил, остановил он себя, это уж не моего ума дело. Но ведь и правда, еще Адам потерял свою целостность, допустив в свою жизнь черноту, которая сегодня грызет и его, Льва Ильича. Читал он, вспомнил слова Господа: "и вражду положу Я между тобой и между женой, и между семенем твоим, и между семенем ее, оно будет поражать тебе голову, а ты будешь поражать его пяту..." Разве не исполнилось то пророчество в его маленькой жизни? Как же можно надеяться жалкими внешними преобразованиями - социальными ли, техническими - хоть что-то изменить в самой природе человека, его страх перед истинной свободой, бросающий его в рабство, или, что то же самое, в стремление поработить другого? Значит вот где страшная тайна и причина всего - он был рабом, потому что и то главное, ради чего, как казалось ему, жил - свою любовь, выше которой не было у него ничего на свете, превращал всего лишь в орудие собственного эгоизма и самоутверждения, подавляя, стремясь во что бы то ни стало, даже теряя себя при этом, уничтожить эту свободу в другом.
И такая пронзительная, непобедимая жалость охватила его. Он представил себе ее - его Любу - здесь, в этой комнате, положившую вчера телефонную трубку, узнавшую о том, что он солгал ей, представившую себе все и понявшую, что это конец. Он представил ее себе в продолжение этих долгих лет, врачующую его несуществовавшие (или существующие - разве в этом было дело!) раны, женщину, которую он наделял в своем воображении таким невероятным очарованием и в которой так легко видел, благодаря этой неистовой страсти, бесконечные слабости и не имеющие к ней отношения пороки. А была, меж тем, на самом деле, совсем другая женщина - реальная, без демонического очарования и чудовищных пороков. Она и сейчас здесь - в этих туфлях, которые только что скинула, в платье, которое стянула, переодеваясь, и не успела спрятать, под брошенным, не убранным одеялом. Он вдруг почувствовал, что теперь он готов ничего не требовать, ничего не просить для себя, что ему не нужна ее красота, которую он растратил. Ему ничего не нужно, он готов отдать все, что у него есть, ничего не прося взамен. Он увидел ее здесь, в этот момент, в темноте надвигающейся старости, быть может, болезни, не знающей Бога, а потому оставленной и обреченной страшной пустоте прячущегося в углах мира...
Нет, не было и не могло быть гармонии в мире, где один человек мучил и тратил другого, утверждая себя и добиваясь себе счастья за его счет. Пусть он становится целым народом и сводит счеты с народом другим, задыхаясь и оскальзываясь в собственном подполье. Нет, и тут не может быть гармонии! Бог не для того пришел в этот мир, и прошел его не как луч Света, не на торжествующей колеснице, а в обличье раба, принявшего все, вплоть до крестной муки. Он даже не просто сострадал - Он страдает вместе с человеком, борется вместе с ним, дает ему силы в этой борьбе, поддерживает, когда сил недостает и открывает единственный путь... Пусть отец Кирилл говорил какого не так, а может и не понял его тогда Лев Ильич: потому нет случайностей, что не могут быть оправданы несчастья и страданья, зло мира, а не потому, что все от Бога наша слабость и наш эгоизм, наше рабство и жажда устроиться за чужой счет. Мы свободны в своем выборе, а потому свобода и в преодолении собственной природы... Да, Лев Ильич уже знал, что ад существует реально, и уж конечно, он создан не Богом, - он сам, Лев Ильич, своими руками сооружал его для себя десятки лет...
Лев Ильич подобрал ноги, готовясь встать: он знал теперь, что заполнит отныне его дни, жалость захлестнувшая его, была превыше всю жизнь сокрушавшей его страсти, он должен был найти Любу сейчас, немедленно - она не могла не услышать, не понять, не поверить ему, он знал о том главном, что было меж ними, от чего оба они отмахивались за недосугом, за жизнью, за миром, крадущим человека от себя самого. Он не мог больше ждать, зная, что оставляет ее одну, не знающую того, что ему открылось...
"Он", "он", "он"!.. - перебил себя Лев Ильич. Все еще мало было ему указаний на то, что ничего-то он про людей не знает, что внешнее, то, что открывается, дано в самом тесном душевном контакте, ничего еще не стоит - да разве перестроишь за такой срок всю свою природу, привыкшую так верить, так считать и так жить, хотя бы даже и понял уже необходимость ее - этой самой своей мерзкой природы - преодоления. Ну уж ладно за себя понял, а вот зачем опять за другого решать, одаривать его - то страстью, а то, как не осталось ничего - растратил - жалостью... "А просили тебя об этом?.."
Услышал ли он этот тоненький голосок в себе?.. Зато треснула, зажигаясь рядом с ним, спичка, он резко обернулся и увидел Любу, лежавшую у самой стены под старенькой шубой. Она прикурила сигарету, отбросила спичку, глубоко затянулась и сказала, выдохнув дым.
- Уходи. Я не хочу больше тебя слушать. Мне надоело. Ты-то способен услышать? Хватит с меня.
6
Лев Ильич был так ошеломлен тем, что Люба, оказалось, была все это время в комнате, рядом с ним, что он, увлеченный своими рассуждениями, сделанным им открытием, перевернувшим теперь все его представления, собственную жизнь, своей к ней жалостью, которую она, как он самонадеянно считал, уж никак не могла с радостью не принять, тем, наконец, что он ее рядом с собой не услышал, а она, стало быть, все поняла и чуть ли не "слышала", но тем не менее, так четко указала ему на дверь - ото всего этого отказалась, он был так этим потрясен, что и не вздумал сопротивляться, объяснять что-то, он снова - в который уж раз за эту неделю? - потоптавшись в темноте, выбрался в коридор, надел пальто, взял в руки очертеневший ему портфель - и оказался на улице.
Было совсем светло, а ему уж казалось - опять ночь на дворе. Он шел куда глаза глядят - ни одной мысли не было в голове.
- Ну что ж, - сказал он себе, остановившись вдруг, да так резко, что человек, шедший сзади, наскочил на него и что-то злобно пробурчал себе под нос, - что из того, что она его не поняла, не захотела услышать - он же не ищет тут своего, он ее и в этой тьме видит и любит, даже в том, что она не способна открыться ему навстречу? Но коль она не способна и не нужна ей его жалость, как не нужна была и страсть, то опять оказывается, все это только для себя - нашел выход! - но не для нее, для себя же нашел? А ты попробуй, поправил он себя. Попробуй от размышлений и слов перейти к делу, медленному, изо дня в день, не боящемуся, но и не ищущему! - унижений, каждодневному делу ради нее. Если не ищешь своего, то и не ищи, и будь готов к тому, что только так вот и будет теперь...
Он, не глядя, обходил плотно стоящую на тротуаре толпу, оживленно о чем-то галдящую, вслушался было, ничего не понял, и тут, сойдя уже на мостовую, внезапно остановился.