Плиткин встрепенулся:
- Не может быть!.. Галка сколько живет?
- Сто - сто пятьдесят лет! - не моргнув глазом, ответил Гориков.
Тут не выдержал, рассмеялся майор, хлопнул ладонью по столу:
- Хватит, Гориков! Вы бы лучше напомнили о несении службы у Вечного огня. Есть же совсем новички...
И сразу будто подменили Горикова, снова не весельчак-балагур, а серьезный командир, товарищ лейтенант.
- Есть, товарищ майор. Это я для разрядки...
"Для разрядки"... - повторил майор насмешливо.
Но Гориков, казалось, уже его не слышал. Встал, выпрямился, натянул перчатки, тщательно их разглаживая, как хирург. Придирчиво оглядел очередную смену. Разводящий Матюшин стоял уже наготове и с лета перехватил взгляд лейтенанта.
- Третья смена, приготовиться...
Что-то еще хотел сказать Гориков, но было видно - сдержал в себе несказанное. Потоптавшись на месте, как бы разминаясь, он долго смотрел на выщербленный, быть может, стрелецкими пищалями и секирами каменный пол, вздохнул и обернулся к майору:
- Разрешите начать развод караула?
- Разрешаю, - сухо ответил майор.
Он думал сейчас о том, какая же непростая служба досталась ему и его солдатам.
Однокашники по училищу уже давно командовали батальонами - при встречах от них веяло порохом учебных баталий, сталью бронетранспортеров, а главное - неукротимой бодростью и весельем, пусть даже чуть напускным, которые характерны для командиров "полевой службы". В чем-то он прав был, теперь уже повзрослевший училищный остряк в подполковничьих погонах, лицом к лицу столкнувшийся в коридоре академии с однокашником. "Хорошо там, где нас нет! - сказал он. - А в чистом поле звезды ближе к плечам".
Валентину Ивановичу Турбанову обижаться на судьбу не приходилось звание у него шло год в год, но не мог же он, в самом деле, всю жизнь оставаться командиром роты, пусть даже роты почетного караула. В чем-то завидовал он обветренным своим однокашникам. А те в открытую завидовали ему, считая, что парню просто повезло: во-первых, служит в самой столице, во-вторых, командует такой, можно сказать, образцово-показательной ротой и, в-третьих, всегда на виду у самого что ни на есть высокого начальства.
Но мало кто из них представлял, что вот это последнее обстоятельство в ином, чем принято думать, смысле - и было самым трудным, неимоверно тяжким и ответственным бременем, что ложилось на плечи командира роты и командиров взводов. Ну куда б ни шло, если б только на виду у самого что ни на есть высокого начальства. На виду у всей планеты, от имени и по поручению всех Советских Вооруженных Сил, вскинув в приветствии карабины, стоит на асфальтовой глади летного поля рота почетного караула. Когда из небесных лайнеров спускаются по трапу высокие гости из-за рубежа, первые лица, которые они видят на советской земле, - симпатичные, открытые лица стройных, подтянутых парней, исполняющих священный ритуал гостеприимства.
Нынешним пополнением Валентин Иванович был, пожалуй, доволен. Давно ли он собирал у себя в кабинете, как сострил один из лейтенантов, "ассамблею" - распределяли пополнение по взводам?
Взводные - лейтенанты, отчаянно дымя, перетаскивали из списка в список фамилии, еще ни о чем не говорящие. Однако каждый старался записать себе, хотя бы только по анкетным данным, паренька получше. И только лейтенант Гориков помалкивал, высматривая из-под руки, как из засады, голубыми пронзительными глазами что-то свое. Он смотрел на эти, немые пока для других, списки как бы свысока - из всех офицеров, сидящих в кабинете командира роты, он знал солдат пополнения лучше всех, ибо прошел вместе с ними месячный "испытательный срок". Единственно, за кого он попросил, чтобы попал именно в его взвод, - за рядового Звягина, того самого, что на плацу притворился, будто не умеет ходить строевым. Характер у этого Звягина - не сахар. Но именно таких, с задоринкой, лейтенант Гориков уважал, потому как сам был не из тихонь, а годы службы - он ходил в шинели, как часто любил повторять, со скамьи суворовского училища, - годы службы приучили его ценить в первую очередь людей неординарных. Позволяя лейтенантам повольничать, как старший относясь к шалостям младших, майор внутренне посмеивался тогда над препираниями взводных.
"А они и впрямь мальчишки. Какие же все-таки мальчишки, - думал он. В самом деле, всего каких-то четыре года назад были школьниками. Кем успели покомандовать? Пионерским звеном, ну, в крайнем случае, дружиной. А может, и того не было. И вот теперь в их подчинении солдаты, такие же молодые парни, как и они... Ах, лейтенанты вы, лейтенанты..."
Майор Турбанов часто в последнее время ловил себя на подобных сентиментальных рассуждениях - он и сам недалеко ушел от этих лейтенантов ну на десять, может быть, лет или чуть больше. "Старею, потому и миндальничаю, потому и пускаю лирическую слезу! - сердился он на себя. Сам-то? Может быть, товарищ майор, вы вставали над бруствером окопа и, выхватив из тугой кобуры ТТ, кричали "В атаку!" своему обессиленному, пригнувшемуся под свинцовым ветром взводу? Нет, не было такого. Может быть, вы, дорогой товарищ Турбанов, расписывались, стараясь забраться повыше, на опаленной порохом колонне рейхстага куском щебенки? Нет, не вы...
То-то... Вы даже в глаза не видели боя и стали командиром в безмятежно мирное время. Нет, сначала вы были удостоены просто офицерского звания тоже лейтенант, и только потом, спустя годы, стали командиром, как, собственно, и предсказывал когда-то начальник училища, вручивший погоны и диплом. Помните, он сказал тогда всем вам, новоиспеченным лейтенантам в новеньком офицерском обмундировании, с обжигающими плечи погонами: "Погоны на плечах, а командирство в сердце. Вот когда застучит сердце по-командирски, считайте, что вы - лейтенанты. И тогда командирствовать вам всю жизнь. И запомните, дорогие мои мальчишки (генерал имел право назвать их так), запомните: нет человека более подчиненного, чем командир. Да-да, подчиненного! - повторил он. - Подчиненного букве устава, собственной воле и железной необходимости каждый день, каждый час ждать боя и быть готовым к нему. В атаке все проще..."
Славный был генерал. И правда, Турбанов до сих пор не переставал удивляться доверительно-уважительному отношению солдат к человеку в офицерских погонах. Не только от устава это шло, нет... Погоны с двумя звездочками были как бы талисманом, переданным от других, общей приметой командирского звания. Солдатам, почти твоим ровесникам, и в голову не могло прийти, что, когда началась война, ты, двухлетний карапуз, еще не умел самостоятельно снять в критические моменты штанишек. Для них ты сейчас был командиром, и все. Помнишь, солдат, оформлявший стенгазету, спросил: "Товарищ лейтенант, а на фашистских самолетах что было - свастика или кресты? И какого цвета?"
Что-то такое ты ему ответил - не очень убедительное, а сам спохватился, что ничего не знаешь о войне, что смутно и туманно, если напрячь память, можно вызвать весенний, но почему-то очень холодный, ветреный день - в рубашонке было зябко, и мать тащит тебя за руку, чуть ли не бегом бежит к проходной завода, возле которой толпятся люди, веселые и счастливые, как на Первое мая. И какой-то мужчина, совсем незнакомый, поднял тебя над головой, больно стиснул и крикнул: "Победа! Да понимаешь ли ты, чертенок, что такое победа? Жить будешь, дурачок! И мамка твоя будет жить, и папка, и все мы!" Самое памятное ощущение того дня сплетается с обещанием матери, что теперь-то обязательно придет, вернется отец. И непременно с гостинцами.
Нет, тогда ты не мог понять, что такое победа. Это потом, спустя долгие годы, все узнанное и понятое ты как бы отправлял в тот далекий майский день к тому себе - шестилетнему мальчишке. И потому начинал верить, что прекрасно помнишь необыкновенную, всечеловеческую радость того дня, ибо видел, ну конечно же видел, как за четыре года перед этим натужно, смертельным гудом гудели во все небо черные птицы с желтыми крестами на крыльях. И то, что твоей биографии чуть-чуть - всего лишь четырех начальных лет жизни - коснулась война, давало тебе хоть какое-то моральное право говорить и судить о ней от имени тех, для кого эти годы биографии оказались последними.