Он нащупал в боковом кармане тетрадь, которую напрасно сюда принес, и вдруг вспомнил об адресе, мельком замеченном на обложке.
"Рублевский переулок. Сазикова Люба... Да, это Она, та самая, с хризантемой..." Он думал об этом, думал, но только сейчас, при виде развалин старого дома, схватился, как за спасительную ариаднину нить, за догадку: ведь та, Она, о которой солдат писал в дневнике, могла быть жива, могла знать то, чего не знали ни Кузьмич, ни Настя. Может быть, с фронта от того парня она получила самое последнее письмо, с самым последним адресом?! "Но они же рассорились перед самым уходом Николая на фронт. Она живет, даже не подозревая, что произошло, и не знает, что его давно нет в живых... сам себе возразил Андрей. - В самом деле, она не могла читать дневника".
Словно притянутый невидимым магнитом, он шел обратно, наискосок, через детскую площадку - где-то рядом, совсем рядом он видел, проходя мимо, и взглядом зафиксировал, отпечатал в памяти: "Рублевский переулок".
Поразительно... То, что казалось далеким и недосягаемым, как на другой планете, мир, в котором жил незнакомый парень, его любовь, тот новый, сорок первый год, Она в голубом платье с белой хризантемой у ворота, - все это вдруг очутилось рядом, через квартал, во дворе мрачного кирпичного дома с одичавшими, продрогшими тополями, с хлопающим на веревках бельем, которое устало развешивала пожилая, сухощавая женщина в коротких стоптанных сапожках, надетых на босу ногу.
Во дворе сквозил ветер, сухая, жесткая поземка завивалась на асфальте, сугробами приметаясь к тротуару.
Андрей подошел к ближнему подъезду и спросил мальчишку, который гонял самодельной клюшкой синий кружок от детской пирамиды, не знает ли тот, где живут Сазиковы.
- А вот тетя Люба, белье вешает! - показал клюшкой мальчишка, ни на минуту не прерывая своего занятия.
"Неужели это она?" - поразился Андрей.
Женщина была в каких-то десяти - пятнадцати шагах и, увлеченная своим занятием, наверное, их не услышала. "Я подожду, - решил он, стараясь успокоиться. - Сейчас она закончит - и подойду". И к недоумению мальчишки, вместо того чтобы направиться к тете Любе, сел на лавочку.
Женщина наклонилась над тазом, что-то взяла, выпрямилась, набросила на веревку черное платье в горошек, бережно расправила беленький воротничок, разгладила его и отвела рукой со лба выпавшую из-под платка прядь, белую, со следами краски на кончиках волос.
"Седая. Сколько же ей лет? И это Она? Не может быть! - удивлялся Андрей. - В голубом платье, с белой хризантемой..." Ее лицо было видно ему только с одной стороны, и смутный, едва различимый профиль, мелькнувший на фоне кофточки в мелкую клетку, показался красивым, утонченным, но только на мгновение - женщина повернулась, и Андрей заметил, как дрябло колыхнулась кожа под ее подбородком.
На веревке рядом с коричневыми чулками "в резиночку" болтались белые, ручной вязки шерстяные носки, хлопали на ветру полы байкового халатика, ближе к стойке облачком клубился белый платочек.
"Вещи-то, видно, все ее. Неужели никого нет? Одна? Совсем одна?" - с горечью, с прихлынувшей жалостью к этой женщине подумал Андрей. И ему вдруг показалось неуместным, нетактичным подходить и спрашивать - о чем угодно. И тут же другая догадка поразила его, он подумал о том, о чем никогда не думал.
"А ведь и Николай был бы сейчас таким же старым! Не может быть! И почему это никогда не приходило в голову?"
Наверное почувствовав на себе чей-то пристальный взгляд, женщина обернулась, и Андрей поспешно поднялся с лавочки. Опустив голову, чувствуя за собой какую-то неосознанную вину, боясь, что его окликнут, позовут, он зашагал к арке, ведущей к выходу.
Только на улице Андрей отдышался, достал сигареты. Зачем его так тянуло в этот двор? Ему здесь нечего было делать. И снова вернулось ощущение утери чего-то дорогого, что оставалось теперь лишь на пожелтевших, тоже старых страницах дневника.
"То, что было, прошло, - думал Андрей, торопясь к троллейбусу. - Зачем ей дневник какого-то мальчишки из довоенного, почти доисторического времени? И зачем Насте этот неоконченный рукописный роман? Даже Кузьмичу не все ли равно, в конце концов, где погиб и где похоронен сын? Все поросло быльем..."
...В казарме звенела, отбивая радостные ритмы, Русланова гитара.
"Пришлет адрес - отправлю", - решил Андрей, засовывая подальше в тумбочку, под стопку уставов, принесшую столько ненужных хлопот тетрадь.
16
Почему это вспомнилось тогда? Почему? Он вдруг явственно ощутил ногами горячую хрустящую гальку железнодорожной насыпи, от шпал густо запахло разогретым мазутом, голубые рельсы манили в несбыточную для детства мечту. Они учились тогда, кажется, в пятом классе, в их речных краях даже школьникам было модно дарить ко дню рождения спиннинги, и трое дружков Атос, Портос и Арамис, - зажимая их под мышками, как шпаги, шли на рыбалку.
Они проходили мимо поезда дальнего следования и уже почти миновали последний вагон, как чей-то голос заставил их обернуться - с последней подножки уже тронувшегося состава им махал солдат. В память врезалось его лицо: смешливые глаза из-под надвинутой на лоб пилотки, ослепительные зубы; их руки неловко столкнулись, а когда разъединились, в руке Андрея осталось письмо. "Опусти, мальчик! Слышишь? Сегодня же!" - успел крикнуть солдат и еще долго махал им с подножки, все уменьшаясь и уменьшаясь.
Возвращаться к почтовому ящику не хотелось, и, решив, что опустит письмо на обратном пути, Андрей сунул конверт под лопухи, кустисто заполнившие старую насыпь.
Он вспомнил о нем уже дома, посреди ночи, когда в дремотном забытьи перед зажмуренными глазами подпрыгивали на зеркальной воде поплавки, а рука все еще тянула напружиненную живой, бьющейся тяжестью лесу. Кажется, он спал, и разбудил его толчок памяти. "Письмо, - покрываясь холодной испариной, спохватился Андрей, - я же забыл опустить письмо!"
От их дома до станции было километра два с половиной, и, представив это расстояние в кромешной темени, в зловещих перебежках бродячих собак да мало ли еще в каких полуночных страхах и неприятностях, Андрей натянул до подбородка убаюкивающе теплое одеяло, но тут же вскочил и, подрагивая в ознобе, начал одеваться. Кто знает, что таилось в том письме, которое нужно было отправить именно сегодня.
До станции он почти бежал, неотрывно глядя на спасительно брезжущие вдали фонари, он боялся оглянуться, сердце замирало при малейшем шорохе, а когда наконец вскарабкался на осыпающуюся, гремящую галькой насыпь и сунул руки в мокрые от росы лопухи, заледенел и облился жаром - под лопухами было пусто. Андрей опустился на колени и, до боли их обдирая, начал елозить, шарить по ослизлой траве, прощупывая каждый листик, каждый камешек. Рука инстинктивно отпрянула, ткнувшись во что-то студенисто-липкое ("Лягушка!"), но, переборов страх и отвращение, он снова и снова отползал на коленях назад, кружил на месте, все еще надеясь и уже отчаявшись. Конверт нашелся метрах в десяти от того места, где он его искал, - просто плохо заметил, куда положил, - и, с бьющимся сердцем ощупывая сыроватый бумажный пакетик, Андрей испытал в ту минуту чувство, которого так остро не испытывал потом никогда. Чувство потерянного и вновь счастливо обретенного. А может быть, это было чувство очищенной совести?
О неотправленном и чуть было не потерянном в детстве письме ему долго и настойчиво напоминала тетрадь в темном коленкоровом переплете, спрятанная в дальнем углу тумбочки под аккуратной стопкой уставов и наставлений. От Насти не было ни письма, ни открытки. Чего он ждал?
...Андрей медленно, с наслаждением водил кистью по шершавому, изборожденному морщинами стволу, когда высунувшийся из окна дневальный позвал его к командиру роты. Он не придал значения этому вызову и, тщательно вымыв руки, смахнув с сапог капли известки, вошел в кабинет.
- Проходите, - сказал командир, не приглашая садиться. Он выдвинул ящик стола, достал конверт с мелькнувшей четким шрифтом ведомственной надписью и протянул Андрею: - Поезжайте. Вот разрешение...