Все сводится к тому, что вся жизнь, весь мир — хаотическая эвклидовская бессмыслица. «.. Все на свете — загадка!» [93]. Достоевский чувствует это каждым нервом своего измученного существа. Он весь открыт для апокалиптических ужасов; и они обрушиваются на него, они — тяжелые, как мельничные жернова. «Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека» [94]. Широк человек, слишком широк, надо было бы его сузить, ибо ужасно много тайн может вмещать он в себя. Для более узкого человека и ужас жизни был бы уже, сноснее, проще. Но в бескрайне широком хаосе жизни широкий духом человек безмерно страдает и не может найти смысла, оправдания того чудовищного творения, что миром зовется. Всё — загадка всему, а прежде всего себе самому. «Зачем я сотворена, почему создана?» — спрашивает каждая тварь. «Это маленькое словечко «почему» разлито по всей вселенной с самого первого дня миросоздания, и вся природа ежеминутно кричит своему Творцу: «Почему?» — и вот уже семь тысяч лет не получает ответа» [95].
Ограниченная, эвклидовская, расслабленная страданиями человеческая природа не имеет в себе способности ответить на страшные, вечные вопросы. Некое мистериозное сознание находится в ней, похоже, только для того, чтобы человек мог сознавать ужасную дисгармоничность мира. «Сознание же мое есть именно не гармония, — пишет Достоевский в своем «Дневнике», приписывая это резонирование материалисту–самоубийце, — а, напротив, дисгармония, потому что я с ним несчастлив» [96].
Всесильные вечные законы природы, похоже, имеют в качестве единственного смысла и цели своего существования то, чтобы как можно немилосерднее и оскорбительнее обижать человека. «…В самом деле: какое право имела эта природа производить меня на свет, вследствие каких‑то там своих вечных законов? Я создан с сознанием и эту природу сознал: какое право она имела производить меня, без моей воли на то, сознающего? Сознающего, стало быть, страдающего, но я не хочу страдать — ибо для чего бы я согласился страдать?» [97].
Необъяснимый трагический комизм существования вообще порождает в человеке безысходно невыносимые мысли: «Ну что, если человек был пущен на землю в виде какой‑то наглой пробы, чтоб только посмотреть: уживется ли подобное существо на земле или нет? Грусть этой мысли, главное — в том, что опять‑таки нет виноватого, никто пробы не делал, некого проклясть, а просто всё произошло по мертвым законам природы, мне совсем непонятным, с которыми сознанию моему никак нельзя согласиться. Ergo: — так как на вопросы мои о счастье я через мое же сознание получаю от природы лишь ответ, что могу быть счастлив не иначе, как в гармонии целого, которой я не понимаю, и очевидно для меня, и понять никогда не в силах; — так как природа не только не признает за мной права спрашивать у нее отчета, но даже и не отвечает мне вовсе — и не потому, что не хочет, а потому, что и не может ответить; — так как я убедился, что природа, чтоб отвечать мне на мои вопросы, предназначила мне (бессознательно) меня же самого [98], и отвечает мне моим же сознанием (потому что я сам это все говорю себе); — так как, наконец, при таком порядке, я принимаю на себя в одно и то же время роль истца и ответчика, подсудимого и судьи и нахожу эту комедию, со стороны природы, совершенно глупою, а переносить эту комедию, с моей стороны, считаю даже унизительным; — то, в моем несомненном качестве истца и ответчика, судьи и подсудимого, я присуждаю эту природу, которая так бесцеремонно и нагло произвела меня на страдание, — вместе со мною к уничтожению… А так как природу я истребить не могу, то и истребляю себя одного, единственно от скуки сносить тиранию, в которой нет виноватого» [99].
Сознание делает человека несчастным, уединяет его до полной оторванности от мира, доводит его до самоубийственного отчаяния, в то время как природа его окружает со всех сторон и он живет в ней, как в некоем отвратительном и огромном черепе мертвеца. «О, природа! — вопиет Достоевский. — Люди на земле одни — вот беда!<…>Говорят, солнце живит вселенную. Взойдет солнце и — посмотрите на него, разве оно не мертвец? Всё мертво, и всюду мертвецы. Одни только люди, а кругом них молчание — вот земля!» [100].
Ввергнутый в «дьявольский хаос», в пасть чудовища, называемого время и пространство, несчастный человек протестует своим атомным умом, по–бунтарски отказывается принимать таким образом устроенный мир, бросает проклятие на всё и упорно остается при нем, ибо оно — «его привилегия, главнейшим образом отличающая его от других животных» [101]. Человек, проклиная, отдает долг тому, кто его создал проклятым. «Мы прокляты, жизнь людей проклята вообще!», поэтому: «Смелей, человек, и будь горд! Не ты виноват!..» [102].
б) Неприятие Христа
Неприятие мира достигает своей высшей точки и окончательной полноты в неприятии Христа. Бурные души бунтующих антигероев не считают, что проблема решена неприятием мира, так как они настолько взбудоражены трагизмом мира, что не могут упустить из виду близкую связь Христа с этим миром. И прежде чем решиться на самоубийственное отчаяние и последнюю анафему, они неизбежно, инстинктивно и добровольно поворачиваются ко Христу, мобилизуют все свои силы и искренне борются с Ним, чтобы Им победить мир; или: миром — Его. Говорят: Христос есть Логос мира и оправдание жизни, но эвклидовский ум утверждает: мир есть безлогосное чудовище, а жизнь — неоправданная бессмыслица, ужас и хаос. Невыносимо мучимый абсурдностью этого мира, человек содрогается и вопрошает: неужели возможно, чтобы где‑то было такое существо, которое могло бы неопровержимо оправдать этот мир и изгладить все злодеяния, которое могло бы искупить все страдания, не уничтожив самосознание человеческое? Говорят, якобы Христос и есть такое существо, такой Искупитель; но это все же не снимает вопроса: разве можно быть Искупителем такого мира, который устройством своим исключает всякую возможность искупления? Если же допускается и эта возможность, то возникает вопрос: может ли эвклидовский ум человеческий признать и принять Христа как оправдание жизни, если Его Личность и Его план спасения не могут вместиться в узкие категории ума?
Достоевский — великий аналитик и знаток человеческого ума, его границ, сил и возможностей, — в своем «Великом Инквизиторе» подвергает Христа и Его план спасения необычной критике, которую осуществляет эвклидовским умом своим Иван. Чтобы критика была как можно живее и непосредственнее, Иван придает ей форму поэмы, в которой Христос лично встречается с великим инквизитором. Это происходит в Испании, в городе Севилье, в средневековье, в самое страшное время инквизиции. Однажды, сразу после того как кардинал, великий инквизитор, в «великолепном аутодафе» сжег разом чуть не целую сотню еретиков ad majorem Dei gloriam, Он появился тихо, незаметно, — и вот все узнают Его. Народ непобедимою силою стремится к Нему, окружает Его, собирается вокруг Него толпами, следует за Ним, Он молча проходит среди них с тихою улыбкой бесконечного сострадания. Он простирает к ним руки, благословляет их, исцеляет — слепые прозревают, хромые начинают ходить. Народ плачет и целует землю, по которой идет Он, Дети бросают пред Ним цветы, поют и вопиют Ему: «Осанна!» «Это Он, это Сам Он, повторяют все, это должен быть Он, это никто, как Он». В это время появляется похоронная процессия: семилетнюю девочку, единственную дочь у матери, несут хоронить. Несчастная мать рыдает и, увидев Его, повергается к ногам Его, вопия: «Если это Ты, то воскреси дитя мое!» Процессия останавливается, гробик опускают на паперть к ногам Его. Он глядит с состраданием, и уста Его тихо и еще раз произносят: «Талифдкулш» — «нвоста девицл». В народе смятение, крики, рыдания, и вот в эту самую минуту вдруг проходит мимо собора по площади сам кардинал, великий инквизитор. Он простирает перст свой и велит стражам взять Его. И стража тотчас берет Его и уводит в тесную и мрачную сводчатую тюрьму в древнем здании Святого Судилища и запирает в нее. Проходит день, настает темная севильская ночь. И в глухую пору ночи неожиданно отворяется железная дверь тюрьмы и сам старик великий инквизитор со светильником в руке медленно входит в тюрьму. Он останавливается при входе и долго всматривается в лицо Его. Наконец, тихо подходит, ставит светильник на стол и говорит Ему: «Это Ты? Ты? — Но, не получая ответа, быстро прибавляет: — Не отвечай, молчи. Да и что бы Ты мог сказать?.. Да Ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что сказано Тобой прежде. Зачем же Ты пришел нам мешать? Ибо Ты пришел нам мешать и Сам это знаешь. Но знаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто Ты, и знать не хочу: Ты ли это или только подобие Его, но завтра же я осужу и сожгу Тебя на костре, как злейшего из еретиков…» [103].