Итак, независимо от того, как бы Рубцов кончил, но предчувствие конца всё время его донимает; иногда даже день мерещится, одно из стихотворений так и называется “Я умру в Крещенские морозы”; и, действительно, задушен он был в ночь на Крещение 19 января. И вот Рубцов пишет завещание, конечно, стихотворное, оно называется “Посвящение другу”, но этот друг “фигуры не имел”. В одном из вариантов стихотворение называлось “Грядущему юноше”, то есть потомку, что, несомненно, более точно. Ему не то, чтобы не везло на друзей – это неверно; точнее было бы сказать, что он был по натуре волк‑одиночка, как и Лермонтов, - но в отличие от Пушкина. Говорить, что его не понимали – это тоже в высшей степени наивно, если не смешно; а кого, простите, понимают? В первом послании к Коринфянам глава 2, стих 11 сказано:
11 Ибо кто из человеков знает, что в человеке, кроме духа человеческого, живущего в нем? …
Так что говорить о непонимании смешно; сочувственно к нему относились многие: те же супруги Астафьевы, но то и дело читаем, что “разругался вдребезги и ушел”. Дело в другом. Волк‑одиночка - в том его и свойство, что как его ни корми, он всё равно в лес глядит.
“Грядущий юноша” - он, собственно, бесплотен; грядущий юноша – это отчасти – воображение, отчасти – твои мысли, твои надежды; ясно же, что после нас люди будут жить. Рубцов пишет стихотворение бесспорно программное, но, в конце концов, чтобы не пугать читателя, называет его “Посвящение другу”. Хотя людям, мало‑мальски его знавшим, было известно (опубликовано стихотворение было Станиславом Куняевым), что никого тут не следует искать, в качестве прототипа.
“Посвящение другу”.
Замерзают мои георгины.
И последние ночи близки.
И на комья желтеющей глины
За ограду летят лепестки...
“Замерзают мои георгины” – когда уже всё пройдёт, то эти “георгины” будут обкатываться вовсю; одно из стихов его памяти так и будет называться “Георгины”.
Чем характерен георгин? - Тем, что ему не дают доцвести: он замерзает. Георгин, как поздний цвет, может очень долго расти и при тёплой осени цветет чуть не весь октябрь. Но обыкновенно морозы ударяют раньше и георгин замерзает, и съёживается, и чернеет. “Замерзают мои георгины” – это тоже эпиграф к его будущему.
Нет, меня не порадует – что ты! -
Одинокая странствий звезда.
Пролетели мои самолёты,
Просвистели мои поезда,
Прогудели мои пароходы,
Проскрипели телеги мои. -
Я пришел к тебе в дни непогоды,
Так изволь, хоть водой напои!
Не порвать мне житейские цепи,
Не умчаться, глазами горя,
В пугачевские вольные степи,
Где гуляла душа бунтаря.
“Не умчаться в вольные степи” – потому что в этих степях другой спутник встретится, тоже с “горящими глазами”, тот самый выходец - из того самого мира. Здесь, пожалуй, существует вспугнутая мечта, но существует и сознание особого долга: не порвать мне житейские цепи, но эти цепи - есть.
У Цветаевой – “вздох торжествующего долга, где непреложное “Не можно””. Торжествующий долг – это следующая ступень; но “житейские цепи”; а дальше совсем иначе.
Не порвать мне мучительной связи
С долгой осенью нашей земли,
С деревцом у сырой коновязи,
С журавлями в холодной дали.
Это посерьезней будет и это потом припомнят: не порвать мне мучительной связи с долгой осенью нашей земли – это разговор идёт об эмиграции, об ее принципиальной возможности, которая именно в это время, с 1969 года, стояла перед всеми нами. Проблема эмиграции, конечно, очень неоднозначна: часто эмиграция считалась самым пошлым, трусливым, самым позорным банкротством, какое только вообще можно придумать.
Не порвать мне мучительной связи с долгой осенью нашей земли – у этих строк целая предыстория в русской литературе; это тот же ключ, что и в “Родине” Лермонтова:
Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью…
И так далее. - Но я люблю - за что, не знаю сам … - и пошлó, и пошлó. То есть, “вдали кочующий обоз” – какое это имеет отношение к российской государственности? – Да никакого, ничуть не больше, чем деревцо у сырой коновязи имеет отношение к государственности советской. И это в России было всегда, то есть, это бьющая жилка, которая не иссякает. То же самое у Есенина:
Пошатнувшаяся избёнка,
Плачь овцы - и вдали на ветру
Машет тощим хвостом лошадёнка,
Заглядевшись в не ласковый пруд.
Это - всё, что зовём мы родиной,
Это – все, отчего на ней
Пьют и плачут в одно с непогодиной,
Дожидаясь улыбчивых дней.
В этих строках, несмотря на их “пронзительность”, таится значительная духовная опасность; и она прежде всего в этом пафосе исключительности:
Это всё, что зовём мы Родиной …
В своё время у В.Ф. Ходасевич совершенно правильно отметил[280], что у Есенина нигде не встречается имя “Россия”; “Русь” (очень часто), “Русия” (реже), “Расея”, “Инония”, наконец, “Русь советская”, она же – СССР; стилизированная, сплошь крестьянская, “мужицкая” Русь, о которой он мечтает!
Лермонтов по своей “Родине” – проезжает; в лучшем случае – проходит. Заметим, что в стихотворении “Родина” – нет человека; и те неназванные парни и девки, которые пляшут “с топаньем и свистом” и пьяные “мужички”, которые им “приговаривают” (видимо, припевают речитативом) – это ведь не более, как некий “предметный план” к широкому полотну “фона”.
К чести Рубцова, он в этом отношении выгодно от них отличается; у него нет исключительности: “Не порвать мне мучительной связи…”, а главное, к него во всех лучших стихах его есть человек.
Возьмём стихотворение, очень существенное, почти программное, в его наследии: “Седьмые сутки дождь не умолкает…”.
Седьмые сутки дождь не умолкает.
И некому его остановить.
Всё чаще мысль угрюмая мелькает,
Что может всю деревню затопить.
Плывут стога. Крутясь, несутся доски.
И погрузившись медленно на дно
На берегу забытые повозки,
И потонуло черное гумно.
И реками становятся дороги,
Озера превращаются в моря,
И ломится вода через пороги,
Семейные срывая якоря…
Какие здесь литературные реминисценции? – Конечно же, “Медный всадник” Пушкина, часть I-я (картина наводнения)
Неделю льёт. Вторую льёт… Картина
Такая – мы не видели грустней!
Безжизненная водная равнина,
И небо беспросветное над ней.
…………………………………
Холмы и рощи стали островами.
Опять из Пушкина! – “Дворец казался островом печальным…”
И счастье, что деревня на холмах.
И мужики, качая головами,
Перекликались редкими словами,
Когда на лодках двигались впотьмах.
И на детей покрикивали строго,
Спасали скот, спасали каждый жом
И глухо говорили: - Слава Богу!
Слабеет дождь… вот‑вот… ещё немного…
И всё пойдёт обычным чередом.
И, наконец, завещание Рубцова:
Но люблю тебя в дни непогоды
И желаю тебе навсегда,
Чтоб гудели твои пароходы,
Чтоб свистели твои поезда!
Когда хоронили Рубцова, то на черных полотнах были нарисованы две строфы:
С каждой избою и тучею,
С громом, готовым упасть,
Чувствую самую жгучую
Самую смертную связь.
И вторая строфа - вот эта:
Но люблю тебя в дни непогоды