Марина попробовала посмотреть Грише в глаза, но не сумела.
— Гриш, ты бы ехал...
Из-за двери смотровой выглянула Женя. Звонко позвала:
— Женщина, так вы идете?
— Иду, — откликнулась Марина. — Иду, одну минуту.
— Все готово, давайте скоренько!
Женя исчезла за дверью. В оставленную щелочку просочился голос Ноны Семеновны:
— Чего там? Передумала?
Марина села на стул перед Гришей, усадила его, потянув за руку, рядом.
— Поезжай, ладно?
Чмокнула в щеку:
— Пожалуйста. Мне так легче будет.
Гриша удивленно задрал плечи:
— Нет… как же…
Перебила мягко, но решительно:
— Пожалуйста, уезжай, — и бархатистой ласки, сколько смогла, в голос подбавила. — Мне правда так легче. Самой.
Все-таки посмотрела в глаза. В его глазах разгорается паника. Что делать, если бегство из хаоса неотвратимо ведет в хаос еще более неуютный?
— Марин, ты прости, что я сразу так... ну, не так, как надо... это все как-то вдруг...
Жалеть его сейчас не с руки. Может быть, после. Чмокнула еще раз и ушла в смотровую.
— Ну, это уже так... Для твоего спокойствия. Чтобы своими глазами.
Нона Семеновна развернула монитор.
— Видно? Нет беременности.
Осторожно, чтобы ничего не опрокинуть, не задеть свисающие шнуры, Марина оторвалась на локтях от кушетки.
— Посередине. Видишь? Черное. Плод умер.
Умер. Плод — умер.
— Если был бы живой, — сидя вполоборота к монитору, Нона Семеновна гулко постучала в него согнутым пальцем. — Тут было бы светлое.
Преодолевая судорогу страха и оттого еще шире распахивая глаза, Марина всмотрелась в черную кляксу.
— Женя, включи-ка свет, — распорядилась Нона Семеновна.
Женя включила.
Марина опустилась на кушетку.
В глаза ей лился холодный свет галогеновых ламп, под которыми пьяно петляли разбуженные мухи. Потолок с лампами и мухами, угол, в котором стояла ширма, левая щека Ноны Семеновны, плотная и округлая как яблоко, ритмично загорались оранжевым — под окном смотровой моргал ночной светофор.
Значит, вот так все и кончится.
— Оно и так ясно было, — и Нона Семеновна крякнула, промокнув лоб квадратиком марли. — Ну и духота!
Коснувшись живота, Марина вымазала пальцы в липкий гель. Вытерла их о ладонь другой руки.
С улицы в окна смотровой ввалился многоголосый футбольный вскрик: кто-то забил гол.
— Я в приемной. Решай пока.
Нона Семеновна шумно, как пневматический механизм, поднялась со стула.
Подошла Женя. Повозилась немного на столике, примостилась на край кушетки.
— Женщина, я вам так скажу. Вам в любом случае придется это сделать. Так оставлять никак нельзя, однозначно. Вы же понимаете. Можете прямо сейчас. Зачем вам еще растягивать, верно?
Марина скосила глаза на замазанный гелем живот — мучительно голый, беззащитно распластанный под взглядом Жени.
— Я бы на вашем месте ни за что не стала бы... тянуть, — Женя подала салфетку.
Марина приняла салфетку, вытерла живот.
— Да, вы правы.
Страшно.
— Это обойдется вам в три с половиной, — тихо сказала Женя.
Да-да, так лучше. Вот так, да — как в автосервисе: “обойдется в три с половиной”.
— Хорошо.
Марина вернула салфетку в предложенную Женей ладонь.
Говори, говори со мной, Женечка.
— Вы не сомневайтесь, она, — Женя ткнула оттопыренным большим пальцем в сторону приемной, куда ушла Нона Семеновна, — хороший доктор. Опытный. Вставайте! Вы не раскисайте, — добавила она совсем ласково. — Что тут поделать. Стало быть, не судьба еще. Все впереди еще.
“Не судьба, не судьба”, — тупо завертелось в голове.
За окнами раздались автомобильные гудки, победный вой и свист.
Наши, стало быть, забили.
Марина села на кушетке, сунула ноги в туфли. Женя напомнила:
— Три с половиной. Можете мне отдать.
Дотянувшись до сумки, Марина вытащила кошелек.
— Палата приличная есть у вас?
— “Люкс” свободен. Две пятьсот. Итого шесть. Кондиционер, чайник, посуда. Постель хорошая. Халатик.
Вот тебе и путешествие в “люксе”. Все, чего пожелаете. А Витенька… не судьба.
— Наркоз какой?
— А какой хотите?
— Общий.
— Хорошо. Еще полторы. Если с собой нет, может ваш молодой человек завезти.
— Я… пожалуйста, хочу вас попросить... если он будет ко мне проситься — скажите, что... не положено.
— Ааа… так у нас в “люкс” отдельный вход.
— Ну, мы запрем и скажем — нельзя. Договорились? — и Марина добавила еще тысячу.
Женя сочувственно хмыкнула.
— Но если он будет ломиться...
— Не будет.
Она встала с кушетки, одернула кофту и замерла с прямой деревенеющей спиной, собираясь с силами.
Не судьба, Марин.
Говори, Женечка, пожалуйста, говори хоть что-нибудь.
— А Нона Семеновна действительно хороший врач?
— Я вам так скажу: вам повезло, что вы на нее попали. Таких сейчас мало. Сколько с ней работаю, ни одного случая не было… ну, вы понимаете...
Костер на смолистых дровах вырос жаркий и беспокойный. Урчит и сопит, и пригоршня за пригоршней сеет искрами по лунному небу. Почти все они тут же гаснут в ледышках звезд, но некоторые все-таки долетают до самой луны — а значит, непременно взойдут, не на луне, так в чьей-то памяти.
“Непременно взойдут”, — думает она.
— Вить, смотри, искры сыплются на луну. Как семена. Как думаешь, там что-нибудь из них вырастет?
— А то. Костровые цветочки. Желтые такие. Любимая растительность лунатиков.
Кто-то зовет надоедливо:
— Марина… Мари-ии-на-аа…
Тормошит за плечо.
Ох, как неохота оборачиваться. Отстань.
Пропахший хвоей ветер мягко набегает со спины, холодит ноги.
Огонь отражается в лицах как в зеркалах.
— Марина!
Сесть ближе к огню, к самому жару.
Вытягиваешь ладони — печет. Боже, как приятно. Спасибо. Спасибо, да, с пледом совсем здорово. Иди ко мне. Давай рядышком.
Тормошить перестали.
Молодые, гипнотически красивые лица. Красивые переполняющим их азартом, начальной ненасытностью. Просидят вот так за полночь, песни-разговоры, а наутро — свежи как ни в чем не бывало и голодны душой. О чем это мы вчера-то спорили, напомни-ка?
С ними уютно. Как же с вами уютно, ребята!
Несколько аккордов выпорхнули из-под чьих-то пальцев. Знакомая мелодия. Давным-давно знакомая, но забытая. Что это? Вить, ты не помнишь?
— Это ж твоя любимая.
Он не успевает договорить — кто-то отвлекает его, просит сигарету.
Гитариста тоже прерывают:
— Погоди, не сейчас.
Зачем? Пусть бы сыграл. Дайте человеку сыграть. Что за мелодия? Ее любимая… Забыла…
Гитара со вздохом смолкает, ложится в траву. Трава обильно усыпана прохладными бусинами росы. Проводишь ладонями — и можно умыться, охладить разгоряченные костром щеки.
— Кто бросил шишки в огонь? Кто бросил шишки?
Чье-то незнакомое лицо — очень близко. Кто-то новенький в их компании. Витюш, кто это? И я впервые вижу.
Ее о чем-то спрашивают. Настойчиво. Она отмахивается, поворачивается к Вите.
По ту сторону костра кричат:
— Вот вы дураки! Сказано, дураки! Они же сейчас стрелять начнут!
— Кто?
— Шишки, блин! Шишки!
— Не бойся, маленький, иди ко мне под бочок. А? Тут тебя не застрелит.
Монументальный бюст выдвигается в свет костра — кажется, это Катька Маламатиди. Ну да, как же — знаменитый на весь институт Катькин бюст.
— Сюда. Ховайся, зая.
Хохот. Яркий салют искр вырастает над костром. Костер, в котором уже начали щелкать шишки, тоже похохатывает.
Один только Витя не смеется. Сидит, впившись глазами в огонь.
Витя-Витюша. Хочется позвать, коснуться плеча. Витя! Такой отрешенный, такой близкий. Притягательный этой своей отрешенностью, своим умением везде найти себе особое, отдельное пространство. Простоять полгулянки на балконе — “Да как-то задумался” — смотаться на Алтай посреди сессии.
Боже, как, оказывается, здорово вот так за ним подглядывать.